— Мадам больше ничего не просила передать?
— Нет, господин граф. Только это и ее глубокое сочувствие.
Я сел в машину. Остальные — Гастон, его жена и Берта — все это время терпеливо ждали меня, и теперь наконец мы поехали в больничную часовню, откуда на следующий день Франсуазу увезут в замок. Даже за те немногие часы, что прошли со вчерашнего вечера, она еще сильней отдалилась от нас, стала недоступной, частицей времени. Жена Гастона, сразу начавшая плакать, сказала мне:
— Смерть прекрасна. Мадам Жан похожа на небесного ангела.
Я был не согласен с ней. Смерть — палач, отсекающий головку цветка до того, как он распустится. На небесах — красота и великолепие, но не в сырой земле.
Когда мы вернулись в Сен-Жиль, Мари-Ноэль уже ждала нас на террасе. Она подбежала и повисла у меня на шее, затем, подождав, пока машина со всеми остальными отъедет за дом в гараж, обернулась ко мне.
— Бабушка сегодня спустилась вниз рано, еще одиннадцати не было. Она в гостиной, готовит ее для maman. Maman будет лежать там завтра целый день, чтобы все могли прийти и отдать ей последний долг.
Девочка была возбуждена, ее все поражало. Я заметил, что к ее темному платью приколот медальон Франсуазы.
— Бабушке помогает мадам Ив, — продолжала она. — Бабушка послала за ней. Она сказала, мадам Ив — единственная, кто помнит дедушкины похороны. Сейчас они спорят о том, где должен стоять стол.
Мари-Ноэль взяла меня за руку и повела в гостиную. Я услышал громкие голоса — шел спор. Переступив порог, я увидел, что ставни все еще закрыты и горит свет, а диван и кресла повернуты к центру комнаты. Между окнами и дверью был поставлен длинный стол, покрытый кружевной скатертью. У стола сидела в кресле графиня, перед ней стояла Жюли с куском белой ткани в руках.
— Уверяю вас, госпожа графиня, стол находился ближе к центру и покрыт был не кружевом, а камчатным полотном, вот этим самым, что у меня в руках; я нашла его в бельевой засунутым как попало в глубину ящика; судя по его виду, он лежал там с тех самых пор, как мы брали его для господина графа.
— Глупости, — отвечала графиня. — Мы стелили кружево. Оно досталось мне от матери. Эта скатерть принадлежала их семье больше ста лет.
— Вполне возможно, госпожа графиня, — сказала Жюли. — С этим я не спорю. Я прекрасно помню эту скатерть. Вы постелили ее на стол, когда крестили детей, — прекрасный фон для пирога. Но крестины — это одно, а прощание с усопшим — совсем другое. Белая камчатная скатерть куда больше подходит, чтобы отдать мадам Жан дань нашей скорби, как подошла для этой цели на похоронах господина графа.
— Кружево падает более красивыми складками, — сказала графиня. — Все подумают, что это престольный покров. Оно обманет самого господина кюре.
— Господина кюре — возможно, — сказала Жюли. — Он близорук. А вот епископа не обманет. У него глаза как у ястреба.
— А мне все равно, — сказала графиня, — я предпочитаю кружево. Пусть оно более броское, чем камчатная скатерть, что с того? Я хочу, чтобы у моей невестки было все самое лучшее.
— В таком случае, — отозвалась Жюли, — говорить больше не о чем. Кружево так кружево. А камчатная скатерть, видно, отправится в бельевую, где ее позабудут еще на двадцать лет. Кто теперь хоть о чем-нибудь заботится здесь, в замке? Вот о чем я спрашиваю себя. Разве так было в старые времена?
Жюли вздохнула и принялась складывать скатерть на краешке стола.
— А чего еще можно ждать? — сказала графиня. — При теперешней-то прислуге? Никто из них не гордится своей работой.
— В этом виновата только хозяйка, — возразила Жюли. — У хорошей хозяйки и прислуга хорошая. Я помню, когда вы спускались на кухню, мы полчаса после того не смели рта раскрыть, так были напуганы. Часто даже есть не могли. Вот как оно должно быть. Но теперь… — Она покачала головой. — …Теперь другое дело. Когда я пришла сегодня утром, маленькая Жермена слушала радио. Не спорю, передавали мессу из кафедрального собора, но при всем при том…
Жюли махнула рукой, не закончив фразы.
— Я была больна, — сказала графиня, — дом вышел из-под контроля. Теперь все будет иначе.
— Надеюсь, — сказала Жюли. — Давно пора.
— Вы говорите это из ревности, — сказала графиня. — Вы всегда любили приходить сюда, в замок, и совать свой нос в дела, которые никак вас не касались.
— Еще как касались, — сказала Жюли. — Все, что случается здесь с вами, госпожа графиня, или с другим членом вашей семьи, касается меня. Я родилась в Сен-Жиле. Замок, verrerie, деревня — все это моя жизнь.
— Вы деспот, — сказала графиня. — Я слышала, что ваша невестка сбежала с механиком в Ле-Ман, ведь с вами просто невозможно жить вместе. Что ж, вы получили Андре и внука в полное свое распоряжение. Надеюсь, теперь вы довольны?
— Я деспот? — воскликнула Жюли. — Я самая покладистая женщина на свете, госпожа графиня. А вот невестка, точно, ворчала и пилила нас с утра до ночи. Андре повезло, что он от нее избавился. Наконец у нас в доме будет тишина и покой.
— Вам нечего делать, — сказала графиня, — вот в чем ваша беда. Слоняетесь вокруг фабрики со своими курами да высматриваете все кругом. Будете теперь приходить в замок два раза в неделю, поможете мне навести порядок. Но насчет кружева права была я.
— Вы вольны иметь свое мнение, госпожа графиня, — сказала Жюли. — Спорить с вами я не буду, но даже на смертном одре скажу, что на похоронах господина графа мы стелили на стол камчатную скатерть.
И они посмотрели друг на друга с полным взаимопониманием. Только сейчас графиня заметила меня.
— Все прошло благополучно? — спросила она, поздоровавшись.
— Да, maman.
— Commissaire не сказал ничего нового?
— Нет.
— Тогда мы будем продолжать приготовления. Ты лучше помоги Рене надписывать конверты. Бланш куда-то исчезла. Не попадалась мне на глаза с самого утра. Полагаю, она, как всегда, в церкви. Ну а теперь идите. У нас с Жюли куча дел.
В холле мы встретили Гастона. Он нес пакет, который я оставил в машине.
— Ваш пакет, господин граф.
Я взял его и поднялся в спальню; Мари-Ноэль — за мной.
— Что это? — спросила она. — Ты что-нибудь купил?
Я не ответил. Я развязал веревку и развернул оберточную бумагу. Передо мной лежали кошечка и собачка датского фарфора, полные копии разбитых статуэток. Я поставил фигурки на столик, на их старое место, и взглянул на Мари-Ноэль. Она стояла стиснув руки перед грудью и улыбалась.
— Даже догадаться нельзя! — воскликнула она. — Никто никогда не скажет, что они были разбиты. Ни одной трещинки, ни одной щербинки. Какая прелесть! Теперь я чувствую, что я прощена.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я.
— Я выставлялась, — ответила девочка, — я была неосторожна, и зверюшки разбились, a maman из-за этого заболела. Я бы хотела поставить их завтра в гостиной рядом со свечами. Как символ.