Джон почувствовал, как шея у него под воротником наливается кровью. Боже правый! Джейн, его маленькой застенчивой сестренке, приходят в голову те же самые мысли, что мучают его самого.
– А ведь тебе, – пробормотал он, наблюдая за ней сквозь полуприкрытые веки, – ведь тебе еще нет и восемнадцати, целых три недели осталось до твоего дня рождения.
– Я тебя, наверное, шокировала? – нерешительно спросила она.
– Шокировала? Нет, моя милая Джейн, нисколько. Я просто думал о том, как мало знают друг о друге братья и сестры и как много времени тратится даром, тогда как мы могли бы разговаривать о таких вещах. Да благословит тебя Бог. Я запомню твой совет, хотя сомневаюсь, что он принесет какую-нибудь пользу.
Джейн встала с его колен и пригладила ему волосы.
– Не тревожься, – сказала она. – Мне кажется, все будет хорошо. У меня такое предчувствие, а ты знаешь, мои предчувствия обычно сбываются.
С этими словами она выскользнула из комнаты и побежала наверх к сестрам. Джон допил остатки вина и стал готовиться к предстоящему разговору с отцом. Он знал, что ему следует извиниться, и чем скорее он это сделает, тем лучше. Нужно только собраться с силами, пробормотать несколько слов, пообещать исправиться и как можно скорее уйти из библиотеки. Томас уже два раза заглядывал в столовую, он хочет все убрать – дальше медлить уже невозможно. И Джон стал думать, что же сказать отцу, как сформулировать свои извинения, чтобы они не звучали напыщенно и неловко, а сам бы он не выглядел абсолютным идиотом. Он поднялся с кресла и пошел, старательно передвигая ноги, через холл в библиотеку. Дверь, конечно, была закрыта. Он постучал, чувствуя себя так, словно он – Томас, явившийся к хозяину с очередной почтой, и, услышав короткое разрешение войти, открыл дверь. Отец сидел за письменным столом, занятый своей корреспонденцией, и Джону вспомнились школьные дни, когда он, бывало, в чем-нибудь провинится и ожидает порки. Отец даже не поднял глаза от письма, когда он вошел.
– Ну, что там у тебя? – коротко бросил он, перебирая бумаги в поисках какого-то документа.
– Боюсь, что за обедом я говорил несколько необдуманно, – сказал Джон. – Я очень сожалею, если мои слова показались вам оскорбительными.
Медный Джон какое-то время ничего не отвечал. Потом отодвинул бумаги и, повернувшись в кресле, посмотрел на сына, точно так же, подумал Джон, как смотрел на него в Итоне директор школы.
– Ты не оскорбил меня, Джон, – сказал отец, – ты меня разочаровал. Когда умер Генри, я надеялся, что его смерть сблизит нас, что мы станем друзьями. Этого не произошло и, как мне кажется, не по моей вине.
Он помолчал, и Джон понял, что от него ожидают ответа.
– Мне очень жаль, сэр, – проговорил он.
– Твой брат выказывал живой интерес ко всему, что касалось шахты, – продолжал Медный Джон. – До своей болезни он часто ездил вместе со мной в контору Николсона, где мы втроем обсуждали все дела, и зачастую он вносил предложения, которые мы с Николсоном считали весьма разумными и полезными для дела. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что с тех пор, как ты вернулся домой, ты ни одного раза не выразил желания поехать со мной на шахту. Да и здесь в Клонмиэре тобой владеет то же самое безразличие. Здесь, в имении, тоже много дел, и Нед Бродрик был бы тебе благодарен за помощь, но он мне говорил, что почти никогда тебя не видит. Я не могу этого понять – ведь у меня каждая минута на счету, каждый час занят той или иной работой – как ты умудряешься проводить целые дни в непростительной праздности?
Снова школьный учитель, подумал Джон. Сколько раз в Итоне слышал он эти слова? Им вновь овладело привычное чувство злобного упрямства, которое он испытывал всякий раз, когда заходила речь о его лени и праздности.
– Даже в пору твоего пребывания в Линкольнс Инн, – продолжал отец, – тебе требовалось полгода на ту работу, которую я в твои годы мог выполнить за неделю.
– Мы совсем разные люди, сэр, – возразил Джон. – У вас есть способности к работе, а у меня их нет. Раз уж мы заговорили об этом откровенно, я должен признаться, что терпеть не могу заниматься делом, к которому у меня нет способностей.
Медный Джон смотрел на него, ничего не понимая. Потом пожал плечами, словно давая понять, что дальнейшая дискуссия бесполезна.
– Тебе двадцать восемь лет, Джон, – сказал он. – Твой характер определился, и мне больше нечего тебе сказать. Итон, Оксфорд и Линкольнс Инн тебе ничего не дали. Я не могу не испытывать разочарования, видя, как мой единственный сын пускает на ветер полученное им прекрасное образование, благодаря которому перед ним открыты широкие возможности сделаться полезным членом общества, и вместо этого усваивает все недостатки и пороки, столь характерные для национального характера в нашей несчастной стране. Мне остается только надеяться, что ты не падешь так низко, как наш сосед Саймон Флауэр.
Если бы только, думал Джон, вы обладали хоть в какой-то мере терпимостью Саймона Флауэра, его великодушием и обаянием, если бы вы понимали, как это понимает он, что молодого человека следует предоставить самому себе, мы бы ладили с вами гораздо лучше, чем сейчас.
– Эта страна могла бы стать великой и славной, – сказал Медный Джон, – если бы народ обладал инициативой, если бы у людей было чувство ответственности. К сожалению, оба эти качества у них отсутствуют, и у тебя, к сожалению, тоже.
– Возможно, – сказал его сын, – люди совсем не стремятся видеть свою страну великой и славной.
– Чего же в таком случае желаешь ты? – гневно воскликнул Медный Джон. – Поскольку ты, очевидно, и сам принадлежишь к этим людям, может быть, ты меня просветишь? Вот уже сорок лет, как я пытаюсь это понять.
Джону вдруг стало жаль своего отца, с которым у него было так мало общего и который впервые представился ему не как преуспевающий промышленник, директор богатых медных рудников и владелец отличного имения, но как одинокий вдовец, потерявший любимого сына и разочаровавшийся во втором, как человек, который, несмотря на все свои труды и усилия, не понимает своих соотечественников и не может добиться их любви и одобрения.
– Если говорить обо мне, – сказал Джон, – то я хочу только одного: чтобы меня оставили в покое. Думают ли так же и все остальные – этого я сказать не могу.
Отец снова пожал плечами. Было очевидно, что эти двое так никогда и не сумеют найти общий язык.
– Скажи, пожалуйста, – спросил Медный Джон, – ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своих собак?
А что, если бы я сказал ему правду, думал его сын, если бы признался, какие мысли занимают меня каждую минуту, когда я не сплю – как я ненавижу рудник, этот символ прогресса и процветания, – за то, что он так изуродовал Дунхейвен; что мне невыносимо ходить по нашему имению, пока он там хозяин, потому что я не могу интересоваться тем, что не принадлежит мне, мне одному; что у меня все время дурное настроение, и поэтому я не могу прилично себя вести; что я пью больше, чем следует, потому что вся моя душа и все тело тоскуют по Фанни-Розе, дочери человека, которого он презирает; что единственное, что меня в этот момент занимает, будет она мне принадлежать или нет, а если будет, то принадлежала ли она раньше моему брату, которого уже нет в живых; ведь если я признаюсь во всем этом, он только посмотрит на меня с отвращением и велит выйти вон, а может, даже выгонит меня из дома. Уж лучше молчать.