* * *
Ох, берегите друг друга, мальчики!..
…говорит она, корчится от боли, немножко блюет мне под ноги и быстренько отбрасывает коньки. То есть, отдает Богу душу, но мне-то от этого не легче, как думаете? Она говорит там себе что-то, после чего быстренько сваливает на тот свет, а моя жизнь с этого момента идет наперекосяк. Это нормально, вы считаете?!
Звучит как в старомодном романе, но тем не менее… Еще два дня назад я, журналист и PR-менеджер, по имени Владимир, по фамилии Лоринков (так я представляюсь по телефону, ха, свежо, не находите?), довольно стройный — после того, как взялся за ум и начал плавать — брюнет, отчасти гурман, эстет и вообще человек, живущий в свое удовольствие… Да, да, да. Ни о чем подобном и думать не мог!
Зарабатывал себе на жизнь, причем, по нашим меркам, роскошную, дурака валял в газетах да на выборах, напивался в ночных клубах до посинения и писал рассказы под Апдайка, которые критики почему-то хвалят как «рассказы под Маркеса, Павича и Кустурицу». «Идиоты, вы что, первоисточника отличить не в состоянии?», — то и дело хотел воскликнуть я, садясь за очередной рассказ. Только речь-то сейчас — то есть я хотел сказать, рассказ, — совсем не об этом, честное слово. А о чем? Наверное, о том, что Оксана, моя горячо любимая супруга, лежит на этой идиотского вида каталке (как будто нельзя их пониже делать), головой примерно на уровне моего паха — вот забавно — и говорит мне:
— Берегите друг друга!
— Ага, — говорю я, и треплю ее по руке.
Вроде бы успокаиваю. Только мне, сами понимаете, неспокойно. Потому что полчаса назад она родила — причем, как и все не очень талантливые люди, делала она это долго и неумело, больше суток мучалась — и сейчас ее везут на очередную бойню. В операционную, где все эти маньяки в обычных свитерах и джинсах, напяленных под белые халаты, уже пощелкивают своими ножницами.
— Его зовут Матвей, — добавляет она.
Удивительно, как это она решила. Ведь у Оксаны был только один недостаток, если считать его таковым: она, как и многие бессарабцы, недолюбливала евреев. Считала их чересчур умными. Меня она часто обвиняла в подобном же грехе. Я не раз потом задавался вопросом: как же она не поняла этой простейшей связи и не сделала из этих двух фактов, — евреи умничают, и я, ее муж, Лоринков, умничаю — элементарнейший вывод. Ну да, ну да. А Матвей — это ведь — ну да, ну да — типично еврейское имя.
Я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее, и вижу, что глаза Оксаны, всегда ярко-зеленые, стали холоднее: если раньше они напоминали воды Средиземного моря под ярким солнцем, то сейчас — Ледовитый океан перед очередным штормом, океан, который собирается с силами, чтобы взломать поверхность льда. Средиземное море стало Ледовитым океаном. Ну-ну. Мне легко сравнивать: я видел и то и другое.
Я утираю слезу.
Медсестры рыдают, главврач утирает сопли, а ее, Оксаны, дражайшая мамаша стоит в уголке с сопящим свертком на руках — это, стало быть, мой сын — и смотрит на меня в ожидании. Как бультерьер — на белку в Долине Роз, где мы с Оксаной прогуливались, чтобы отогнать мое обычное утреннее похмелье. Мамаша ждет, расплачусь ли я наконец. Ни дать ни взять мелодрама, а я люблю мелодрамы.
Справедливости ради, добавлю только, что ни рыдающих медсестер, ни главврача рядом не было. Никого не было, кроме меня, истекшей кровью Оксаны да ее матери с младенцем на руках. Святой Иосиф, Мария, ее мамаша и Иисус. Интересно, думаю я, что бы делал Иосиф, если бы Мария окочурилась сразу после родов? Пришла ли бы ему в голову эта чудесная мысль сесть на осла и свалить в Египет, от греха подальше? И если да, то как же необходимые формальности: похороны там, три дня, девять дней, сороковины? Или он просто зарыл бы Марию в душистое сено, чтобы она лежала там да улыбалась, до тех пор, пока губы ослов и лошадок, мягкие, теплые губы, не добрались бы до ее остывшего лица? В конце концов, Мария была святой, а их мощи не разлагаются, разве не так? Или разлагаются? Хрен знает, хоть я и католик, но католик формальный: ты, нередко говорила мне Оксана, вспоминаешь о своем католичестве только когда тебе угодно, поэтому ты настоящий иудей. Иудей — мягко сказано, но я щажу чувства евреев, которые могут прочитать эти строки. Я чувствую, что мои губы чуть раздвигаются в улыбке, как часто происходит, когда я думаю о чем-то своем, и быстро сжимаю их. Все-таки здесь не место. Ксюша тихо выдыхает:
— …обещаешь?
— Да, конечно! — говорю я, прослушав, что же я там должен выполнить. — Даю тебе слово, что все будет так, как ты хочешь!
Но всегда легче сказать «обещаю», чем получить попреки в невнимательности от женщины, которой ты сделал ребенка, которая рожала его сутки и которую вот-вот начнут по этому торжественному поводу оперировать. В глазах у Оксаны тревога. Она знает, и я знаю, мы оба знаем, что мне пообещать и не сделать — как два пальца облизать. Я не то чтобы обманщик. Просто недостаточно тверд для того, чтобы отказываться от обязательств. Принимаю их на словах и саботирую на деле.
Моя ненаглядная чуть-чуть вздыхает, и я надеюсь, что все обойдется. Само собой, одному куда лучше, чем с кем-то, но я не настолько ценю свой комфорт, чтобы ради него желать смерти такой замечательной женщине. Прекрасная любовница, великолепная просто! Чудесная жена, отменный кулинар, преданный друг, терпеливая женщина наконец, а это очень важно. Я недовольно понимаю, что это уже некролог. Ну ладно, недостатки есть у всех, не лишена их и ты, моя супруга, но разве стоит говорить о них сейчас, ведь о… Проклятье! Слово «смерть» в том или ином виде все лезет и лезет ко мне в голову, на язык, в глаза, и Оксана это чувствует: я никогда не был для нее загадкой. Женщина не ищет в мужчине Сфинкса, это только наш, мужской удел. Женщина ищет простоту и доступность, и, видимо, все это роженица получила от своего мужа. Раз уж она до сих пор с ним… Я склоняю голову набок и пытаюсь понять: чего больше в моем нежелании смерти Оксаны — конформизма, потому что я привык и мне так удобно, или действительно нежелания ее смерти?
Не знаю, мы так долго вместе и так привыкли друг к другу, что отличить, где здесь привычка, а где чувство, и есть ли это чувство, а не только привычка, совершенно невозможно. Если Оксана и была инородным телом во мне, то это шрапнель, которая засела в теле солдата 20 лет назад и уже обросла плотью и хрящами, стала частью тела. В этом осколке в теле всегда есть что-то благородное, чуть трагичное. Да еще и удобство: всегда знаешь, когда будет меняться погода. Она всегда была вторым номером в нашей паре. Ведомая. Безмолвная почитательница своего мужа. Сколько помню, всегда смотрела мне в рот. Неудивительно, что умирать ей пришлось первой. Я всхлипываю.
— Разлеглись тут…
В конце коридора снует какая-то стерва в грязном халате — санитарка лет сорока, будь она почище да постройнее, я бы ее трахнул — и злобно шипит, посматривая в нашу сторону. Я машинально сую руку в карман, достаю оттуда полтинник, и показываю ей. Мегера успокаивается. Бог мой! С тех пор, как Оксана попала в этот сумасшедший дом, по ошибке названый родильным, я только и делаю, что плачу. Деньги, деньги, деньги. Что-то хватает меня снизу за руку, и я едва не вздрагиваю. Потом вспоминаю, что там, внизу, она, и перевожу дух. Оксана тянет меня вниз побелевшими то ли от усилия, то ли от потери крови пальцами. Я думаю о том, что, не дай Бог, она сейчас может умереть, там, в операционной, и слеза наворачивается на уголок моего левого глаза. Несмотря ни на что, я очень сентиментальный, да и Оксану люблю. Своеобразно, конечно, на что не переставала указывать ее мать. Ксюша тянет меня вниз, и мы соединяем лица под осуждающим взглядом родительницы моей еле живой супруги.