– Говорила мне Валя: у всех рыжих мозги навыворот!
– Ты и про Таню?
– Оставь меня! – Жена зажмурилась с такой гримасой, будто лицо ее сползает, как резиновое, пронеслась по касательной, взбежала крыльцом и скрылась в доме.
– Папа, ты в носках!
– Ничего, Танюша. Принеси новые. Ничего. – Он поднялся в дом. Зашел в ванную. – Ничего… – Помыл ноги. Заметил в зеркале, что морда совсем заросла. Вышел босиком в кухню. На табуретке дожидались большие шерстяные носки. Надел. Налил воды в чашку, смешал со спиртом, уселся, барски раздул ноздрю на солнце за окном. – Татьяна!
Подождал, собрался позвать снова, но дочь тихо вошла, вплелась изогнутым диковатым бледно-рыжим растением.
– Пап?
– Садись, посидим.
Виктор приложился к чашке, взял обломок черного хлеба, лиловый лепесток луковицы:
– День обалденный… Скажи, правда, хорошо, что мы не в Москве живем? Пойдешь за ворота – и чувствуешь себя простым. Как букашечка-таракашечка.
– Пап, положить тебе картошки?
– Валяй… Знаешь, простого послушаешь, любой – философ. Любой! – категорично рубанул ладонью. – Знаешь, кто жизнь понимает? Забулдыга, бомж…
– Бомж? – Таня хихикнула.
– Зря смеешься. Диоген тоже бомжом был. Слыхала такого?
– Читала про него.
– Много читаешь. Это ты в меня.
Он с аппетитом за минуту уплел картошку и таинственно улыбнулся.
– Ливани воды, – протянул чашку. – Ага, холодненькой.
– Ну, я пойду?
– Я к чему клоню. – Разбавив воду, взболтнул чашкой. – Сиди пока… Разговор не окончен. За тебя! Помнишь, ты спрашивала про смысл. Давно это было, козу мы доили, ты говоришь: “А для чего жить, если умрем?” Если спросила, значит, тебя этот вопрос волнует. Или волновал. Меня он не волнует, что ли? С детства! Я тогда виду не подал, как меня вопросик твой тронул. Я тебе тогда кое-как объяснил. Мол, без мечты никакому человеку нельзя. Ты бы и спросила меня: а какая твоя мечта, отец? Теперь спроси… Спроси, ну!
Таня молчала под его ждущим взглядом. Со стулом подвинулась в сторону, как будто ей стало неуютно.
– Не садись на углу, замуж никто не возьмет! Слушай сюда: я сам у себя спрошу. Так, и какая твоя мечта, Виктор Михалыч? Внимание, ответ. Я желаю себе лично, дочери своей, всем родным и всем живущим, до последней твари, одного. Бессмертия. Я желаю воскресения всем, кто когда-либо помер. Вот моя скромная мечта…
– Пап, на земле же все не поместятся, если воскресить.
– Это мечта! – покривился, огорченный ее непониманием. Глаза его остро вспыхнули, как блесна, летящая в голубую реку. – Я всегда хотел себя проявить. Мечтал, мечтал, но зевал. И вот… Я ж не только политику полюбил. В эти дни мечта моя ближе. А кто на улицу пошел? Простые люди. Они бессмертие чуют.
– А за Ельцина не идут… простые?
– Не, там позаковыристей. Сами себя перехитрят. Тухлые! Им веселья не понять. Еще бы! Вдруг простой народ власть перевернет, а потом и страну? Боязно. У Ельцина всё – ОМОН, армия, деньги, башня в Останкино. А у нас что? Камни… Если мы победим, это будет чудо. Я для себя такой вывод сделал: где чудо– там всегда страшно. Вот я где-то недавно прочитал: “Чудо жизни… Жизнь – это чудо…” А, точно, в газете, с Никулиным интервью, с клоуном! Повертел я эту газету и думаю: чудо-то чудо, да чудо страшное. Бумаги, газеты, книги, дома, электрички, самолеты… Чудо? Чудо. Чудо времени. Секунды, минуты придумали, календари… Ведь тело мы, тело, понимаешь, в котором сердцебиение гонит кровь по кругу, недолго оно бьется, сердце, и поминай как звали, гнием в земле. Страшно, а? Эта плоть и придумала, что есть время, а она вроде бы человеческий мир. Чудо? Смотришь, сколько уже умерло и как коротка жизнь и как ее отобрать легко, смотришь и думаешь: да нет никакой жизни. Нет никакой жизни – одно сердцебиение гребаное.
– Ты что материшься? – Лена быстро вошла на кухню.
– Я сказал: гребаное. – Виктор миролюбиво отмахнулся. – А мы с Таней смысл жизни ищем… Где он? Было бы, как в кроссворде: Смысл жизни. По горизонтали. Семь букв. И разгадка. Да еще чтобы несколько букв уже стояли. Кстати, по горизонтали или по вертикали, а, Лен? Смысл жизни-то… Где его искать?
Он вытянул ногу и кончиком шерстяного носка коснулся ее ноги.
– Побрейся иди. Выглядишь как доходяга.
– Нашла доходягу. Да я здоров, как богатырь!
– Ватный богатырь! – с усмешкой вспомнила она.
– Чего?
– Так про тебя говорят: ватный богатырь, – объяснила простодушным тоном, не убирая влажную усмешку. – Большой, да силенок не ахти. Ватный. Так тебя и зовут: ватный. Не Витя, а ватный.
Он вскочил с хрипом. Глаза заслонила розоватая пелена словно бы нарождающегося красного флага. Он сунулся в прихожую, постарался натянуть кеды, но шерстяные носки мешали.
– Папа, неправда! Никто так про тебя не говорит! – донеслось с кухни, откуда-то из-за тридевяти земель.
Сорвал носки и, пока обувался на босу ногу, о чем-то вспомнил. Взбежал наверх, уже в куртке, и, пошарив внутри сейфа, извлек медную трубку с деревянной ручкой – спрятал в глубокий карман, сунул следом спичечный коробок. Спустился и выбежал вон.
– Папа, мама пошутила! – Таня догнала его, когда он свернул за угол дома.
Он обернулся, порывисто, как будто с надеждой, и она зачастила снизу вверх, в его большое оранжевое потное лицо, заикаясь от горлового спазма:
– Вы меня не любите! Вы ничего про меня не знаете! Вы только собой заняты! Вы мне компьютер… – Она осеклась, вдруг увидев, что лоб у него необычно бел, а веки почти черные.
Со звоном раскрылось окно вровень с его кудрями, и Лена, очень близкая – руку протяни, – спросила трескучим, до боли подкалывающим голосом:
– Бабин! На войну собрался?
– Почему Бабин, мам?
– Фамилия его настоящая!
– Всю жизнь мне хамит! – удивленным жестом ладони Виктор показал в окно.
– Это ты всю жизнь отравил!
– Не нравилось бы – не хавала!
– Зачем я за тебя пошла? – Лена досадливо оттолкнула птичью кормушку, вырезанную в зеленом пакете из-под сока. – Совок был… Совок! Ничего не понимала. А тебе этот совок нужен… Сколько лет ты меня изводил, дебил проклятый! Сколько ты с ревностью ко мне лез! Вернуть бы мне молодость мою. Послала бы тебя куда подальше…
– Сейчас пошли, – сказал Виктор строго.
– Послать? Думаешь, я про Райку не знаю?
– Кого?
– Райку из магазина, суку жирную, с которой ты…
Он, не слушая, улавливая брань, вслепую хватанул воздух и, промахиваясь, зарычал:
– При дочери не смей!