Какой-то звук за спиной заставил его вздрогнуть.
— Фрэнсис?
Он обернулся и на мгновение увидел ее, точно Орфей Эвридику: бледное лицо, темные волосы, лицо, затуманенное тоской…
И почти сразу понял, что это Энни. Энни в джинсах и куртке. И с новой стрижкой. Ему больше нравилось, когда она носила длинные волосы — как в те времена, когда они еще только познакомились.
— Кто такая Фрэнсис? — спросила Энни.
Майкл попытался объяснить. Он говорил и чувствовал, как ей все это безразлично. Она пришла, чтобы высказать собственное мнение, и явно не собиралась уходить, пока он ее не выслушает.
Когда Энни заговорила, это очень напоминало те нравоучения, которые он уже один раз слышал от Роба. Она упрекала его в одержимости этим домом, в том, что он сильно похудел, что не отвечает на телефонные звонки. Майкл объяснил, что здесь плохая связь, но Энни, насмешливо прищурившись, вновь посоветовала ему обратиться к врачу.
Он предложил ей посмотреть дом. Она это предложение отклонила. Казалось, думала, что если войдет в дверь Особняка, сразу утратит главенство. Ей эти бесконечные «реставрационные» работы совершенно не интересны, сказала она, и еще менее интересны «исторические» исследования. Майкл спросил о детях, и она ответила, что, как только он начнет проявлять благоразумие, они могут попробовать прийти к некоему соглашению. Вскоре Энни ушла, оставив его — впервые за долгое время — с ощущением полной беспомощности и мучительного бессильного гнева, но ближе к вечеру он вновь обрел душевное равновесие. К действительности его вернули детские качели, которые он повесил на толстую ветвь старого дерева, покрытого золотистой листвой, а случайная находка — каменная скамья, исчезнувшая под грудой опавшей листвы, — дала возможность сосредоточиться на совершенно иных ценностях и задачах, так что вскоре воспоминания о бывшей жене и ее жестоких словах расплылись, превратившись во что-то смутное, весьма похожее на забвение.
В тот вечер Майкл развел костер за японским садиком в округлой яме для сжигания мусора и сжег там весь мусор, собранный за день, в костер он бросил также некоторые вещи, связанные с его прошлой жизнью: концертный фрак, несколько альбомов с газетными снимками, коробку с газетными вырезками, которые собирал (почти никогда не читая) в течение всей своей сценической карьеры. Уничтожая все это, он не испытывал ни малейших сожалений. Напротив, ему казалось, будто этот последний слой его старой кожи наконец-то слез сам собой, без малейших усилий, без боли, и теперь он снова выглядит новым и целостным…
Майкл повесил на стену в детской портреты детей, но отчего-то ему показалось, что они здесь не к месту. Фотографии были слишком яркие, слишком цветные, слишком современные. И он заменил их фотографиями Эмили и Неда Ланди. Неду на снимке было лет восемь или девять — симпатичный взлохмаченный мальчишка, не ведающий о том, что через несколько лет начнется Мировая война и унесет его жизнь. Эмили была постарше, лет двенадцати-тринадцати, на ней было белое платье, волосы красиво подхвачены лентой, поза кокетливая. Майкл обнаружил, что восхищен, буквально зачарован магией старых фотографий, так не похожих на расхожие цифровые и так прекрасно сумевших запечатлеть юные образы детей семейства Ланди, что они словно навсегда остались детьми. А то, что произошло потом — замужество Эмили, гибель Неда на войне, — не имеет никакого значения. Теперь все это осталось в прошлом. И детям на этих фотографиях уже не нужно взрослеть, а Фрэнсис не нужно ни стареть, ни умирать. Портрет Фрэнсис Майкл давно уже повесил в гостиной над камином — на том снимке ей было двадцать девять лет, ее чудесные длинные волосы были уложены в прихотливый узел, на ней было темное шелковое платье и вышитая шаль. Но, несмотря на старомодную одежду, лицо ее казалось Майклу очень современным, а глаза Фрэнсис, казалось, улыбались ему и следили за каждым его движением, когда он ходил по комнате.
Но какую-то особую близость Майкл чувствовал с Фредом Ланди. Его присутствие по-прежнему чувствовалось повсюду — и в доме, и в саду. Большая часть писем, хранившихся в жестяном ящичке, были написаны самим Фредом — деловые распоряжения, письма руководителям различных текстильных предприятий (и их ответы Фреду), переписка с местным сиротским приютом, созданным и финансируемым семейством Ланди. В этих письмах Фред Ланди представал человеком образованным, щедрым и удивительно скромным, несмотря на свое высокое положение в Молбри. Он искренне интересовался жизнью людей, которые у него работали, старался улучшить для них условия, с настоящей страстью писал об ужасном положении бедноты, особенно детей…
Кроме того, среди прочих бумаг Майкл нашел записную книжку Фреда. Фред был мирским проповедником и время от времени выступал с короткими речами в церкви Св. Марии или в сиротском приюте. В его записной книжке было немало набросков таких проповедей, а также всякие разрозненные мысли, которые он — весьма, надо сказать, небрежным почерком — старался записывать, когда они приходили ему в голову; в книжке имелся также целый список всевозможных светских дат: поставок товаров, назначения сотрудников, дней рождения и различных семейных событий.
«Внешний мир жесток, — прочел Майкл, перевернув очередную страничку. — Покой и уют семьи, дом, где о тебе заботятся, где тебя любят, — вот то единственное, что действительно нужно человеку в нашем мире. Дом и семья делают человека неуязвимым. Без них влиятельность и общественный вес — всего лишь шум короткого дождя, от которого на время стали мокрыми плиты тротуара, но вся выпавшая влага тут же испарилась, стоило выглянуть солнцу».
И чуть дальше:
«Дом состоит не из кирпичей, скрепленных известью. Он сделан из таких вещей, которые выдержат все, устоят даже после того, как раскрошатся и кирпичи, и известковый раствор».
И еще:
«Важнее всего, чтобы человек был окружен теми вещами, которые он действительно любит».
Да, начинал понимать Майкл, мы с этим человеком и впрямь — родственные души, он по-прежнему живет в каждом кирпиче, в каждой дубовой доске Особняка. И Майкл повесил портрет Фреда Ланди в библиотеке над камином: это была самая любимая его комната — здесь рядами стояли книги в кожаных переплетах, здесь было спокойно и уютно, здесь можно было посидеть в кресле у огня, вдыхая запах кожи и дыма…
Майкл взял в руки трубку. Он никогда раньше не курил трубку, но теперь это отчего-то казалось ему совершенно естественным. Трубочный табак был удивительно душистым и так же пробуждал воспоминания, как запах горящих осенних листьев. Курил Майкл только в библиотеке. Отчего-то курить в кухне или, того хуже, в гостиной Фрэнсис казалось ему непростительным.
«Пожалуйста, Фред, подумай о детях. Кури только в библиотеке».
Пришла зима. Майкл отрастил уже довольно длинные бачки. Он заказывал все новые книги по интерьеру и рылся на ближайшем складе утильсырья в поисках старинных дверных ручек и петель, а также допотопных водопроводных кранов. Он украсил классную комнату игрушками и книгами, которые сумел разыскать у местных старьевщиков. Даже елку к Рождеству заказал — эта двенадцатифутовая ель исцарапала весь пол в гостиной! — и провел счастливое утро, украшая ее сосновыми шишками и старинными стеклянными шарами и отнюдь не чувствуя, что занимается ерундой. На самом деле ему лишь с трудом удалось отогнать от себя мысль, что это его собственные дети сейчас играют там, за окном, в снежки, или лепят снежную бабу, или пируют с друзьями, или рвут падуб, чтобы сплести венок и повесить его на дверь, а их мать — его жена — на кухне присматривает за пирогами, уже сидящими в духовке. Он действительно почти чувствовал густой запах сливового пирога и масляного печенья, аромат бренди, яблок и марципанов…