Я слушал Маринку и думал. Все эти годы я был готов терпеть голод, безденежье, неустроенность.
Ведь когда Горбачев открыл семафор и запретная, долгожданная правда с каждым днем все настойчивее пробивала себе дорогу, появилась надежда. Показалось, что этой протухшей, обреченной догме, за которую уже перестали цепляться и сами вожди, найдена альтернатива. И мы скоро заживем как люди. Вот стряхнем с себя этот морок, и всем будет хорошо.
Оказалось, не всем. Оказалось, многим и так было хорошо, разве что колбасы в магазинах не хватало. И на правду эту всем положить. Как будто две страны. Одна часть только и ждала, что все рухнет к едрене фене, а другая, когда это вдруг случилось, желает, чтобы все вернулось. Разница даже по митингам заметна. Те митинги последних лет советской власти собирали сотни тысяч. И там никто никому на ногу не наступил. Вдохновенные речи, понятные слова, открытые лица.
А тут — мрачные, злые рожи, оскаленные в ненависти щербатые рты, желание дотянуться, ударить и сокрушить. Эти лозунги, под которыми они собираются, эти песни про последний и решительный бой… Тащите в свой привычный мрак друг друга, ну и на здоровье. Только будьте готовы к тому, что вам могут и по зубам дать.
Но если принять эту схему — «мы и они», получается, на их стороне Леня, а на нашей — гицели с автоматами.
— Знаешь, что я тебе скажу, Веркина? Уж больно рано все успокоились. Не успел в девяносто первом конец советской власти прийти, как тут же появились слюнявые письма, мол, нехорошо газету «Правда» закрывать и компартию запрещать. Я посмотрел, твой Сашка тоже эту хреновину подписывал. У этих ребят тогда от благородства голова кружилась, будто не понимали, с кем дело имеют. Вот и дошло до того, что никто ни за что не ответил и опять вопят на улицах «Вся власть Советам!».
Маринка молча смотрела в окно и негромко барабанила пальцами по подоконнику. Не оборачиваясь, произнесла:
— Моторов, да бог с ними, журналистами. Они ребята азартные. Ну а Ельцин куда смотрел?
— Да, — соглашаюсь, — а ведь какой шанс у него был! Не только страну, весь мир изменить. Просто золотое яблоко ему тогда в августе в руки упало. Все эти суки с Лубянки и Старой площади уже с жизнью прощались, думали, за все спросят… Но все равно, доведись еще выбирать, опять за Ельцина проголосую.
Между прочим, я когда-то за Ельцина целых восемнадцать голосов отдал. Дело было в восемьдесят девятом, когда шли выборы к Первому съезду народных депутатов. Ельцин избирался по Москве, конкурентом у него был поддерживаемый властями директор ЗИЛа Браков. В день голосования у меня было суточное дежурство в реанимации, и в обед заявилась испуганная тетка с бюллетенями и деревянным ящиком. Сказала, что послали ее к нам в отделение, а она боится заходить, ей с детства на всякие такие страсти смотреть жутко. Я тогда взял у нее восемнадцать бюллетеней по количеству коек и через десять минут уже заполненными запихнул в ящик. У нас в тот день все пациенты были без сознания, поэтому пришлось, доверившись собственной интуиции, взять на себя их волеизъявление. Ну не за Бракова же им голосовать, в конце концов.
На душе и так было неспокойно, а тут еще Маринка этим разговором подлила масла в огонь. Про врачей часто говорят, какие они невероятные циники и бездушные сухари. Просто мы стараемся прилюдно не развозить сопли, только и всего. Иначе невозможно работать. У нас в реанимации была медсестра Рита. Она с утра до вечера лила слезы и просилась домой. Мне всех здесь жалко, всхлипывала она, я хочу к маме, к моей любимой собаке. Когда появлялся больной в сознании, Рита садилась на стул рядом с койкой и читала ему вслух книжку. А вокруг убегали капельницы, больные заваливали давление, отсоединялись от аппарата. Через месяц Риту перевели в отделение физиотерапии, и все вздохнули.
Но никакой врач не останется равнодушным к убийству, во имя чего бы оно ни совершилось. Когда новый коммунистический вождь по фамилии Зюганов объявляет на всю страну, дескать, партия признает репрессии в отношении ВСЕГО шестисот пятидесяти тысяч, мне хочется взять этого индюка за шиворот и оттащить в морг института Склифосовского. И показать, как выглядят тридцать мертвых тел. Наверное, он никогда больше не будет так легко говорить про то, что сотни тысяч убитых — это, видите ли, «всего».
Ладно, так и сбрендить можно. Впереди меня ждут выходные, надо как-то постараться провести их с пользой, а не дрыхнуть до одури.
Я собрался отваливать домой, попросив Маринку получше присматривать за Леней, вышел из реанимации и уже начал спускаться по лестнице в подвал, как тут меня окликнул Дима Мышкин. Дима был моим однокурсником, он так же, как и я, окончил Первый Мед, поэтому мы оба чувствовали себя здесь элитой, среди этих недоучек из Второго.
— Леха, выручай! Тут собрался на пять дней в Эмираты сгонять, кости погреть, а у самого дежурство во вторник. Выходи за меня, а я потом отработаю, когда скажешь. Сувенирчик тебе привезу.
Вот ведь жизнь какая настала у некоторых. Раньше и мечтать о подобном никто не смел. Дима так небрежно говорит про «сгонять в Эмираты», будто не о далекой аравийской стране речь, а о станции «Силикатная» по Курскому направлению.
Да могу и выйти, чего уж там. Тем более если еще и сувенирчик. Мы с Димой ударили по рукам, и я отправился переодеваться, даже не подозревая, какой важный шаг мною только что сделан.
Суточные дежурства в больнице — особая тема. Есть куча специальностей, где персонал работает сутками или ночами, но, пожалуй, лишь в медицине ситуация выглядит так, что одна большая группа людей выходит на ночное бдение, чтобы заниматься другой, еще большей группой. Многие тут же возразят: а как же милиция? Или надзиратели? Не говоря уж о ночных портье. Все это так, но сам уровень контакта между медиками и их пациентами качественно другой. Время от времени милиционерам и надзирателям становится завидно, и они, судя по сообщениям прессы, пытаются включить в свой арсенал некоторые приемы ежовского активного следствия. Подобное не находит у общества поддержки, и бывает, что экспериментаторы отправляются к своим подшефным, то есть прямиком за решетку.
Сколько бы ни говорили о том, что врачи и пациенты находятся по разные стороны баррикад, это преувеличение. Конечно, дело одних — болеть, а вторых — лечить. Но мне кажется, хирург и лежащий на операционном столе больной гораздо ближе друг к другу, чем, к примеру, милиционер и задержанный в «обезьяннике».
В большом стационаре число работающих ночами сотрудников порой достигает нескольких сотен. Что тоже накладывает свой отпечаток. Вот на каком-нибудь боевом дежурстве, в том месте, откуда запускают межконтинентальные ракеты, там, может, всего десяток военных, которые давно осточертели друг другу, целыми днями одно и то же, наверное, спят и видят, как бы для разнообразия ракетой по Америке шандарахнуть.
А в медицине не заскучаешь. Каждый раз что-то новенькое. А еще, и это немаловажно, когда ты почти все время пропадаешь на работе, больница становится тебе даже не вторым домом, а первым.
Взять, к примеру, реанимацию Семерки. Тамошний коллектив со временем вообще превратился в одну большую семью. Со всеми характерными признаками: с папой, мамой, тетями, дядями, детишками, удачными и не очень, со своими тайнами, традициями и прочим. Я этих людей первые пять лет видел куда чаще, чем своих домашних. Когда у тебя двенадцать, а то и тринадцать суточных дежурств, твой собственный дом очень быстро превращается в какую-то перевалочную базу.