Никто его не жалел и не понимал. Он резал вены в дешевом
отеле в Бронксе. Наконец назло им обеим – Ирине и Америке – сошелся с грязным
толстым негром в отвратительном порыве гомосексуального абсурда.
Когда абсурда и тоски накопилось столько, что не было сил
терпеть, он предпринял последнюю отчаянную попытку то ли вернуть свою
единственную любовь, то ли отомстить двум вероломным обманщицам, Ирине и
Америке, то ли просто выжить.
Авангард Цитрус стал писать роман о самом себе, об Ирине и
об Америке. Он вывернул всех троих наизнанку, вывалил самые интимные
анатомические подробности, он сотрясал израненной душой и поруганными
гениталиями перед воображаемым читателем с горьким бесстыдством литературного
самоубийцы. Он сдирал исподнее с самого себя, с Ирины, с жирного негра Джимми,
который тоже его бросил. Ему больше нечего было предъявить миру, кроме потной,
жадной совокупляющейся плоти.
Слабенький, зыбкий поэтический талант мальчика из
шахтерского городка сгорал без остатка в этом порнопожаре. Авангарду Цитрусу до
спазмов было жалко Гарика Руденко. Но эта жалость только добавляла поленьев в
ритуальный костер.
Порноистерика отвергнутого всеми русского поэта принесла ему
долгожданную славу. Об Авангарде Цитрусе заговорили. Заорали, сначала в узких
эмигрантских кругах, потом в более широких кругах американских славистов.
Наконец, в России.
Мало кто сумел осилить роман «Альтер эго», словесное море
слез, пота и спермы, до конца. Только самые искушенные и терпеливые любители
жесткого порно доплывали до пустынного берега, на котором не росло ни деревца,
ни даже травинки. Лишь слабая, мертвая, неутешительная сентенция, что все
дерьмо, все бабы – суки, страна Америка плохая, поэт Цитрус – хороший.
Но даже те, кто вообще не читал роман, теперь при имени
Авангарда Цитруса не вскидывали равнодушно брови: «Кто это?» За Гариком стоял
скандал, крепкий, дурно пахнущий, великолепный скандалище, на гребне которого
он и заявился домой, в Россию.
Если ты единожды публично снимешь штаны, тебя заметят. О
тебе поговорят. Но недолго. Ибо ничего такого интересного у тебя там нет. И
хотя порнография, особенно мужская, для неискушенного русского читателя еще
оставалась в те годы откровением, Цитрус чувствовал, что на одном только
бесстыдстве долго не протянешь, даже в России. Питать капризную скандальную
славу надо более добротной пищей.
Поэт-патриот, поэт-пролетарий, хулиган, засранец, не просто
вернулся на Родину. Он приехал, чтобы заявить: ребята, Америка – дерьмо. Их
хваленая свобода нам с вами на хрен не нужна. Они буржуи, зажравшиеся, наглые,
жирные, бездуховные, и вы здесь ничего не понимаете, когда хотите, чтобы у нас
стало как у них. Давайте скорее, пока не поздно, покончим со всей этой
контрреволюцией, которую вы здесь без меня развели. Нам, ребята, нужен наш
родной коммунизм, национал-коммунизм. Фашизм. Мы с вами простые русские
пролетарии. У нас, советских, собственная гордость. Сталин наша слава боевая.
Гитлер – наша юность и полет. С Цитрусом борясь и побеждая, наш народ за
Цитрусом идет.
Все так же мучительно, до истерики, хотелось слышать свое
имя отовсюду, видеть свое лицо на телеэкране, на газетных страницах.
Давно не было романтических локонов и добролюбовских круглых
очочков. Седоватый бобрик. Выбритые виски. Толстая квадратная оправа очков.
Кожанка, уголок тельника. Красный комиссар Цитрус. Коричневый, с автоматом в
руках, русский литератор, который почти ничего не пишет, которого почти никто
не читает, но все знают, кто такой и как зовут.
Он повзрослел. Он понял, что старая добрая свастика
убедительней и надежней любой порнухи. Больше не надо публично снимать штаны,
чтобы прославиться. Да и возраст уже не тот.
В России, как в огромном инкубаторе, стали вылупляться
чудовищные птенцы, политические партии, большие и маленькие, на любой вкус.
Под красной звездой, под черной свастикой и под прочими
символами стояли не только идеи, не только маниакальное тщеславие маленьких
фюрерчиков, мус-солинчиков и сталинчиков, не только слюнявая истерика толпы.
Отмывались криминальные капиталы, протаскивались нужные люди в Государственную
думу, выращивались боевики. Партии спонсировались сомнительными банками,
кормились с ладоней крупных уголовных авторитетов.
Во всеобщем гвалте не очень громко, но вполне отчетливо
прозвучал хриплый голос новорожденной партии Цитруса, для которой он придумал
хлесткое имя: «Русская победа».
С годами все моложе становились красотки, которых он менял с
равнодушным упорством, по инерции продолжая мстить своей единственной неверной
любви.
Ирина вышла замуж за миллионера, французского графа, родила
сына в сорок лет и жила в свое удовольствие то в Ницце, то на Канарах, и Цитрус
люто ненавидел ее за это.
Неужели Маруська тоже сбежала? Почему? По какому праву? А
главное – что теперь делать? Если ее папаша действительно написал заявление в
прокуратуру и завтра его отнесет, то надо что-то срочно предпринять.
Не раздумывая больше ни минуты, Цитрус отправился к Маше
Устиновой домой. Он часто подвозил ее к серой панельной пятиэтажке на Пресне.
Провожал до подъезда. Видел, какие цифры набирает на домофоне – сначала номер
квартиры, потом код. Память на цифры у него была отличная.
Глава 13
К вечеру в пустыне Негев поднялся страшный ветер, пошел
дождь. Капало с дырявого матерчатого потолка, хилые стены бедуинской палатки
тряслись, как в лихорадке, рядом тоскливо и жалобно орали верблюды. Натан
Ефимович не мог уснуть.
«Что-то у них не заладилось, – думал Бренер, – они давно
должны были переправить меня в Египет. Они должны были сразу, в тот же день,
вывезти меня из страны. Этак я грязью зарасту. Я ведь не могу, как бедуин,
мыться без воды и мыла, зарываясь в раскаленный песок. Да и песок сейчас
холодный… А признайся, Натанчик, ты ведь здорово разволновался оттого, что эти
ублюдки собираются переправлять тебя в Россию. Почему именно в Россию? Ты
двадцать лет мучился нежной, лирической ностальгией, тонул в соплях, и вот –
пожалуйста, повезут на родину. Террористы, мать их. Интересно, кому я там
понадобился?»
Бренер усмехнулся. Если бы мир не изменился так сильно за
последние десять лет, можно было бы подумать, что сюда, в Израиль, дотянулась
длинная рука КГБ, карающая десница, от которой не спрячешься за морями, за
горами, в пустыне. Ведь копошился в душе в первые годы идиотский страх,
вспоминалась конфиденциальная беседа с институтским кадровиком в погонах: мол,
вы думаете, господин Бренер, советская родина вас когда-нибудь простит? Вы
предатель, господин Бренер, ас предателями мы поступаем по суровым пролетарским
законам…
Старый пердун, бывший сталинский сокол, умел напустить
страху. Почему-то особенно страшно звучало в его устах слово «господин». Оно было
ужасней любых угроз, туманных и бессмысленных.