С Аполлинарии Соловьевой как будто начисто слетел весь флер ее сходства с Аполлинарией Сусловой. Не было больше ни прозрений, ни аллюзий, ни говорящих домов, ни каких-либо совпадений. Поначалу Данила, увлеченный первым временем страсти, не особо беспокоился об этом, наслаждаясь ее действительно необычным, странно манящим телом, которое трудно было предположить в простушке из новостроек. Но когда первый голод был утолен, он почувствовал себя обманутым и тысячу раз проклял себя за то, что допустил слабость, позволив себе забыться, и упустил время.
Декабрь и январь промчались в суете светящихся елок и работы, они виделись два-три раза в неделю по несколько часов, ночевать Дах никогда Апу не оставлял и мало заботился о том, как она проводит все те дни, в которые не играет в единственном спектакле у Наинского. Однако в феврале, когда продажи резко поползли вниз и времени стало больше, Данила с удивлением заметил, что встречается уже совершенно с другой женщиной.
Апа за эти месяцы совсем переменилась. С одной стороны, в ней появились капризность и властность, она научилась довольно жестко играть, то отталкивая, то притягивая, дразнила то огнем, то льдом – но, с другой, – кроме этого женского сумасбродства, в ней ни намека более не оставалось ни на какие мистические прозрения. И если с первым еще можно было поиграть, хотя в сорок лет Даху это казалось уже скучноватым, то второе вызывало в нем раздражение и злость. На кой черт ему эта девочка, если, держась за ее оголенную душу, как за веревочку, нельзя добраться до снежных вершин откровений и… реальной выгоды?!
Как-то они шли, петляя Канавой, и Дах вдруг озлобленно предложил:
– Ты бы хоть занялась чем-то определенным. Я не про салон, но пора уже понять, что ролей тебе больше не видать, а вот голова у тебя работает вполне прилично. Походи на какие-нибудь курсы, подкурсы… в Универ, что ли, денег я дам.
И Апа неожиданно увлеклась этой идеей и даже сама устроилась на подготовительные курсы филологического. Выбор ее отнюдь не обрадовал Данилу: на филфаке она рано или поздно, и, скорее всего, даже слишком рано, узнает о Сусловой. Сколько в таком случае остается у него в резерве: месяц? два? Действовать теперь надо быстро, хотя, честно говоря, пыла у него поубавилось.
Разумеется, Данила решил начать с постели, но за прошедшее время из полного хозяина он превратился лишь в равноправного партнера. А тут, как известно, женщину можно заставить делать лишь то, чего на самом деле хочет она сама.
Душевные пытки тоже работают только в том случае, если существует крючок, на котором можно подвесить истязуемого, а здесь, как Данила ни бился, он такого крючка не находил. Дах прошелся по ее необразованности, бесталанности, даже – намеками – по истории с той компанией с Елагина острова, но Апа оставалась непробиваемой, говорила, что все это в прошлом, что сейчас она чувствует в себе массу сил, стремлений и возможностей.
Пить она не пила вообще, как и не курила.
А главное – все эти ее попытки «опериться», как он мысленно их называл, становились Даниле скучны, и он не раз уже внутренне торопил события – когда уже, когда какой-нибудь болван с подкурсов расскажет ей про Суслиху. Быть может, тогда она поймет, что если теперь как-нибудь глупо поведет себя, то все рассеется, и очередной петербургский роман закончится даже не трагедией, а самой обыкновенной пошлостью. И, вообще, он стал потихоньку называть эти отношения уже не романом, а просто связью. Пригрезилось, примерещилось что-то в снегу и слезах уходящего года, город в очередной раз сыграл с ним свою шутку, подразнил, искусил – но, как всегда, только разумом. Да и что рассуждать на эту тему, когда давно уже известно, что шестидесятая параллель – зона критическая для человеческой психики и весьма способствует развитию неврозов и комплекса предсказателей. Впрочем, дело здесь, пожалуй, совсем в другом – просто скучно жить на этом свете, господа.
В этом году в первый день марта небо над Невой с утра стояло прозрачно-зеленое, обманное, как русалочий глаз. Дах весь день проторчал в Рамбове, поскольку именно там, в таких маленьких полугородишках-спутниках, с весной, как подснежники на тающем снегу, прежде всего начинают выплывать на свет Божий вещички умерших или оголодавших за долгую зиму старушек. Ловить можно было просто по-браконьерски, сетью, только успевай поворачиваться. И пусть на берегу отсеются добрые три четверти – зато оставшаяся одна вознаграждает сполна. Данила, увлеченный азартом, не вспоминал Аполлинарию целыми днями и даже ночами, в конце концов, женщине никогда не сравниться с творчеством.
Дах наспех перекусывал в крошечном кафе Дудергофа
[151]
, любуясь еще не совсем опоганенным, напоминавшим пряничный домик вокзальчиком. Весна все больше забирала свои права. Здесь в воздухе уже стоял острый запах мокрых кустов калины и смородины, в изобилии росших по склонам гор. Вдали наверху чернели дубы и буки, и хотелось жить с кайфом, как жили те, кто двести лет назад создал эту Русскую Швейцарию
[152]
, создал весело, мимоходом, устроив веселый ботанический пикник на вершине горы.
Все с нами бывшие Британски,
Сибирски и Американски
Древесны, злачны семена
С благоговением грядой мы посадили
И славы фундаме нт растущий заложили,
Где наши имена
Цветами возрастут на вечны времена…
[153]
Послать все к черту, купить останки Ивановки, завести пару псов… «Кстати, от Князя так и не было никаких известий, и, значит, Апе просто примерещился этот бомж, иначе Гия достал бы его из-под земли». Да, жить, не думая о барышах, бабах, даже искусстве, просто жить, как вон эти вороны с Вороньей горы
[154]
, как лиловый кот, крадущийся за ними. И остаться верным бедной Елене Андреевне, совсем заброшенной им за эти смурные месяцы. Заброшенная умница, получается так, что даже и теперь нужна ты лишь в минуты отчаяния или безвременья.
Вечерело, и небо из зеленого медленно превращалось в сиреневое, словно тень лилового кота росла, заполняя собой пространство. Данила дожевал засохший сыр вокзального бутерброда, запил его восхитительной бурдой под названием кофе с молоком, которой давно уже не найдешь в городе, и волей-неволей снова вспомнил все ту же горбунью, спокойными умными серыми глазами взирающую через столетия – на этот мир. «Беспокойная Россия, где с первой же станции радости: залитые столы, грязные чашки, кофе, который нельзя пить. И захочется после всего этого одного: усесться где-нибудь и не видеть ничего и соображать. А, сообразив, придешь к тому заключению, что жить-то, собственно, можно только в России. Тут хоть красоты неизвестны, следовательно, не опошлены, тут хоть роскошь-то не призрачна, тут хоть от покоя не хочется бежать, потому что его здесь и нет… А грязные чашки – так они вымоются, это можно поправить…»