– Правда, Софочка… – проговорил он виновато, усаживаясь к ней на постель. – Видно, так я устроен: только в дороге, только в коляске чувствую себя спокойно… только в коляске оставляет меня вечное, мучительное чувство вины…
– Вины? – вскинулась Софа. – Да в чем же вы виноваты? В чем и перед кем? Вздор! Какая на вас вина? Вы – лучший из людей, самый добрый, самый честный…
– Спасибо тебе, мой ангел! – Он прижал ее к себе, вздохнул. Пухлые обычно щеки ввалились, детские ямочки исчезли бесследно, морщинка между бровей стала глубже и горше.
– Спасибо, ангел мой, и прости меня за все! – Он перекрестил ее часто и мелко, поцеловал в макушку.
Софа вцепилась в него, вжалась всем телом, не хотела выпускать:
– Папенька, не нужно уезжать! Или – уедем вместе, как вы обещали! Будем жить только вдвоем – вы и я…
– Нельзя, друг мой! – проговорил он тихо, виновато. – Ты же знаешь, долг мой, долг перед Отечеством…
– Я знаю, папенька, знаю, вы не вернетесь! Если вы уедете сегодня – мы никогда больше не увидимся!
– Что ты говоришь, друг мой? – Отец отшатнулся, еще больше побледнел. – Непременно, непременно увидимся! Я вернусь к Покрову, и мы с тобою поедем кататься. Илья запряжет тех лошадок – помнишь, которых ты кормила хлебом.
– Неправда! Все неправда! – Софья оттолкнула его, сжалась в комок, залилась слезами. – Все мне лгут, и вы… вы тоже мне лжете! Ничего этого не будет…
Он поднялся, горестно сутулясь, еще раз перекрестил ее, поглядел виновато, отступил к двери, проговорил напоследок:
– Бог тебе судья, ангел мой… и тебе, и всем нам… всем нам бог судья…
Старыгин вошел в уже знакомый холл дворца Нарышкиных. Навстречу ему бросилась опять же знакомая особа в темно-синем официальном костюме.
– Вы из Месопотамии? – осведомилась она, приглядываясь к Старыгину. – Ах да, ведь я вас уже видела, вы из Эрмитажа… – и, утратив к нему интерес, она удалилась в закуток под лестницей, где поджидала очередных зарубежных гостей.
А Старыгин, поднявшись на второй этаж, вошел в хранилище Татьяны Кондратьевны Зайцевой.
Татьяна стояла на верхней ступеньке стремянки, осторожно прикрепляя хрустальные подвески к огромной люстре.
– Кто там ко мне? – проговорила она из-под потолка. – Зайдите попозже, я занята…
– Таня, это я, Старыгин! – подал голос Дмитрий Алексеевич, протискиваясь к ней между двумя платяными шкафами красного дерева. – У меня к тебе пара вопросов.
– Ах это ты, Дима? Сейчас я спущусь. – Татьяна слезла со стремянки и двинулась навстречу гостю, говоря: – Я думала, это опять привели каких-нибудь иностранных гостей. Все время от работы отвлекают! А тебе я всегда готова помочь.
Старыгин наконец добрался до Татьяны и показал ей фотографии на дисплее своего мобильника – эскизы Боровиковского к портрету Нарышкиной:
– Что ты можешь сказать об этом? Я имею в виду не женщину на портрете, а предметы мебели, на которые она опирается.
– Ну, горка – безусловно, ампир, хорошая работа, но точнее сказать не могу. А вот столик – очень редкая и ценная вещь, круглый столик на одной ножке, так называемый гефидон. Судя по деталям отделки, это работа знаменитого французского мастера Жакоба-Демальте. Его изделий и вообще очень немного, а в нашей стране, возможно, есть всего несколько предметов, и ценятся они очень высоко.
– Но эти вещи не из твоей коллекции? – перебил ее Старыгин, почувствовав, что Татьяна села на своего любимого конька и может теперь завести лекцию не на один час.
– Нет, к сожалению, у меня их нет, – вздохнула она. – Хотя я точно знаю, что в дореволюционной описи дворцового имущества упоминался гефидон Жакоба-Демальте. Но ты же представляешь, какие трудные времена пришлось пережить этому дворцу – революцию, военный коммунизм, блокаду… удивительно еще, что хоть какая-то часть дворцовой обстановки уцелела!
– Так что вряд ли мне удастся узнать, куда попали эти вещи, – разочарованно вздохнул Старыгин.
– Подожди-ка… – Татьяна вдруг сорвалась с места и устремилась куда-то в глубину мебельных завалов.
Дмитрий Алексеевич, заинтригованный, последовал за ней.
Татьяна стояла на четвереньках перед письменным столом из карельской березы и один за другим выдвигала его ящики.
– Что это ты тут ищешь? – спросил Старыгин.
– Где же он… – бормотала Татьяна, проверяя содержимое очередного ящика. – Был здесь… куда же он запропастился… ах, ну да, вот он! – И она горделиво протянула Старыгину толстую тетрадь в черной коленкоровой обложке.
– Что это такое? – спросил Дмитрий Алексеевич, бережно взяв тетрадь в руки.
– Это дневник Кузьмы Никодимовича, дворецкого последнего владельца этого дворца, графа Павла Шувалова.
– Впервые слышу, чтобы дворецкий вел дневник! – удивился Старыгин.
– Кузьма Никодимович был человек непростой, начитанный и грамотный! – добавила Татьяна. – Сам он был из староверов, с самим Львом Толстым в переписке состоял! После революции он остался во дворце и стал фактическим хранителем коллекции.
– Удивительно, что его не расстреляли! – проговорил Старыгин, перелистывая тетрадь. – Ведь в восемнадцатом году попытки скрыть что-то от «революционного народа» очень даже запросто могли стоить ему головы.
– Кузьма Никодимович, как я уже сказала, был человек не простой. Он умудрился раздобыть охранную грамоту за подписью самого Луначарского и отпугивал этой бумагой всякие комитеты и комиссии. А для простых грабителей у него имелось двуствольное охотничье ружье графа, заряженное крупной дробью.
– Крепкий старичок! – с уважением проговорил Дмитрий Алексеевич. – Тем более интересно, что он здесь записал! – И Старыгин углубился в чтение тетради.
«…третье февраля восемнадцатого года. Сегодня после всенощной заявились во дворец какие-то господа матросы, все в пулеметных лентах. У одного на шее дамская лисья горжетка, другой носит вместо пенсне дамский же театральный перламутровый бинокль на шелковом шнурке. Потребовали царских мебелей. Желаем, сказали, с нашими марухами на царских кушетках спать, поскольку теперь наша власть настала. Когда я стал возражать, тот, который в горжетке, обозвал меня цепным псом буржуазии и пригрозил расстрелом в случае, если сей же час не представлю им в лучшем виде «полную царскую мебель». Разъяснил им, что все дворцовое имущество специальным указом объявлено народной собственностью и не подлежит реквизиции. Показал им грамоту за подписью Луначарского и как бы между прочим сообщил, что вчера двоих господ матросов судили революционным судом и приговорили к расстрелу за нарушение указа Луначарского и попытку присвоить лично себе народную собственность. Ушли, слава богу».
«…двадцатое февраля того же года. Достал по случаю немного дров, протопил одну комнату. Все равно даже в этой комнате изо рта идет пар. Во дворце стоит лютая стужа, боюсь, что если не удастся раздобыть еще дров, вся мебель погибнет».