Свадьбу играли в июле, а в сентябре его убили. Тетя Аня кричала, не переставая, три дня. Молодая жена сидела потухшая, сложив руки на коленях. Бабушка сказала: «Убили сокола…»
Бабушка прошла войну. Она медсестрой ездила за фронтом в санитарном поезде, подбирала раненых. На крышах вагонов были нарисованы громадные красные кресты, специально для авиации. Немцы бомбили санитарные вагоны с красными крестами, презирая женевские конвенции девятнадцатого года. Человеческое сообщество придумало конвенции о правилах ведения войн, обращении с военнопленными и гражданским населением в зонах конфликта, но не создало ни одного серьезного документа, запрещающего войну. Видимо, понимая его бесполезность или полагая, что войны нужны. Когда налетали, завывая, немецкие самолеты, поезд останавливался. Из него, матерясь, ковыляя и прыгая на одной ноге, цепляясь за поручни и ступеньки, помогая себе костылями, выбирались ходячие раненые. Санитары и врачи тащили лежачих. Бабушка забивалась под первый попавшийся куст, прикрывая голову руками, врастая в землю. Каждая бомба, со свистом рассекая воздух, летела прямо на нее. Об этом вспоминает всякий, кто попадал в бомбежку, – каждая бомба летит на тебя, и нет спасения. На войне как на войне, там убивают. Но бомбить санитарные поезда – последнее дело. Этого бабушка не простила немцам и не забыла. На войне погиб ее муж, первый, с которым она и не жила почти, и два брата. Один под Харьковом, другой – при бомбежке военного аэродрома под Москвой. Он был летчиком-инструктором, войны и не нюхал. «Судьба», – говорила бабушка. Бабушка не верила в бога. Ни в бога, ни в черта. А только в судьбу.
Я не знаю, где моя мать. Я не помню ее, а бабушка никогда о ней не говорила. На вопросы соседей кратко отвечала: «На Севере с мужем». Как я понимаю, если моя мать действительно существовала, то ее «северный муж» вовсе мне не отец. Я не помню, чтобы предпринимались какие-то попытки забрать меня у бабушки, какой-то шум по этому поводу. Не было попыток. Я всегда жила с бабушкой, никогда не задумываясь о той, что меня родила, и, видимо, была ей совсем не нужна.
Детство мое можно считать безоблачным. Вместе со звонкой дворовой детворой я бегала босиком под теплыми струями короткого летнего дождя, дралась, влюблялась, лазила по деревьям, шила платья куклам. И еще собирала травы с бабушкой. Мы сушили их, подвешивая пучками на веревках, протянутых на кухне и в комнате – на дверях, люстре, по стенам. У нас была одна большая комната. Вороха трав лежали на подоконнике и на простыне, расстеленной на полу. Густой травяной дух, такой сильный, что трудно было дышать, стоял тогда в квартире, несмотря на открытые настежь окна. Мята, мелисса, чабрец, тысячелистник, шалфей, крапива, дикая мальва, пижма…
Сначала мы жили втроем. Дедушку я помню, конечно, но не очень – так, всплывают какие-то картинки, не связанные с остальным в одно целое. Он умер, когда мне было девять. Дедушка сидел у стола, читал газету или смотрел телевизор, всегда только новости. Или медленно гулял по двору в форменной фуражке, заложив руки за спину. Рядом, на другом стуле, сидел его друг Петя – большой яркий петух, дедов любимец. Когда дед вставал на минутку со своего места, воды попить или еще куда-нибудь, Петя тут же плюхался на плоскую синюю подушечку, хранящую дедово тепло, распускал крылья и закатывал глаза от удовольствия. Дед возвращался и, умиленный, говорил Пете: «Ах, ты ж мастачок!» Что такое «мастачок», я не знала. И никогда больше не слышала этого слова ни от кого другого. Потом дед звал бабушку. «Маня! – кричал он. – Иди сюда! Ну, ты посмотри, что делает! Забери, мне еще газету читать!» И стоял и ждал, пока не придет бабушка и не спихнет Петю со стула. Поэтому Петя ее боялся и не любил, а деда обожал. Хотя бабушка его кормила.
Дед был железнодорожником, проездил всю жизнь в поездах дальнего следования главным кондуктором, кажется, даже бывал за границей. Человек буквы, коммунист, из тех, старых, настоящих, а не карьеристов, абсолютно беспомощный в домашних делах. Разогреть суп или картошку для него было непосильной задачей, и он скорее помер бы с голоду, чем стал возиться с кастрюлями.
Да, травы… Мы уходили в лес, за водокачку. Давно, еще до переезда в город. Там было три озера – одно большое и два поменьше. И нетронутое луговое разнотравье, разомлевшее от солнца, и жужжание пчел, и стремительные виражи стрекоз. И бочажки с пульсирующими родниками – от их ледяной воды ломило зубы. Мы набирали воду в погнутую солдатскую фляжку, она быстро нагревалась и пахла железом.
Бабушка рассказывала о травах и цветах.
– Вот смотри, – говорила она, нагибаясь и срывая какой-нибудь листок. – Это будра плющевидная. Видишь, листочек круглый, растет низенько, при земле, и цветочки сиреневые, меленькие. – Она растирала листок в пальцах, подносила к моему носу. – Пахнет! Слышишь, как пахнет?
– А от чего она? – спрашивала я.
– От судорог, – отвечала бабушка. – От астмы, при удушьях, от сглаза и дурных снов. А это полынь… узкие листики, светлые внутри, видишь, как цветет? Сильно пахнет, попробуй… и горькая. От сглаза. Еще от моли. Нужно брать с собой в дорогу – на удачу. Можно настаивать водку, хорошо помогает при простуде. А вот еще… дикая мальва, видишь, совсем выгорела на солнце, стала почти белая… Ее еще называют мыльнянка, потому что корешки у нее скользкие, как будто мыльные. Лечит язву желудка и внутренние хворобы, только терпение нужно. И снимает сглаз. Травы любят терпеливых и спокойных. А это, видишь, прямо дерево – дудник!
Полый внутри, звонкий, наполненный воздухом дудник был выше меня ростом и радостно цвел белыми благоуханными крупными соцветиями – кашкой, – свободно раскинувшись в пространстве.
– Царь-трава! Любую порчу снимет, – говорила бабушка.
– Что такое порча? – спрашивала я.
– Злоба, навет, зависть, – отвечала она.
У самой башни водокачки торчало желтым маяком мое любимое растение – коровяк. Высокий, мощный, с толстым стеблем, с благородно-серебристыми, несмотря на неблагозвучное название, мягкими, словно бархат или мелкий мех, узкими листьями. Его венчала крупная кисточка ярко-желтых цветов, а на самом верху качалась пирамидка еще не распустившихся бутонов. Я вставала на цыпочки, пригибала упругий стебель коровяка, утыкала нос в желтые цветы и с шумом втягивала в себя воздух.
Если смешать высушенный и истолченный стебель его с нутряным салом и сделать свечку, говорила бабушка, то ни одна ведьма не подойдет ближе чем на сто метров. Ни бабушка, ни я тем более не знали, что в Италии коровяк называется «зажженной свечой Господа». Об этом я позже, совершенно случайно, прочитала в какой-то книжке…
Поближе к воде, где стояла полутень от зарослей лозы, высились ровные высокие стебли богородицыной травы с розовыми хрупкими кисточками цветов…
* * *
Бабушка умерла, когда мне исполнилось двадцать три. Ровно десять лет назад. Умерла легко, во сне. Сейчас я думаю, что она предчувствовала смерть – за несколько дней все перебирала бумажки в ящиках стола, всякие расчетные книжки, письма, открытки. Рано ложилась. Я в своем молодом эгоизме не придала этому значения.