Сейчас же сценарий писался как бы самой жизнью. Хотя так ли это было на самом деле? И что такое вообще — жизнь? Это когда плывешь по течению? Когда не прикладываешь никаких усилий? Вот как было до этого тамбовского перрона. Звонок. Приглашение сниматься. И ты автоматически уже начинаешь собирать вещички и отправляешься с группой в путь. И дальше от тебя как будто бы ничего и не зависит. Цепляется одно за другое. И ты выныриваешь из этой вереницы событий, то есть съемочного периода, и вот только тогда как бы принадлежишь уже только себе самой. Вот ты уже дома, понятное дело, что ты принимаешь ванну, кидаешь в стиральную машину белье, завариваешь кофе и растягиваешься наконец на чистенькой постели. И вот теперь ты вольна делать все, что заблагорассудится. И ты вдруг понимаешь, что и не знаешь, что делать-то. Звонишь, само собой, дочери, и она снова (в очередной раз) дает тебе понять, что ты мешаешь ей, что у нее давно уже своя жизнь и что она презирает тебя за то, что ты делаешь вид, что интересуешься ее жизнью. Хотя на самом деле это, конечно, не так. Ты расстроена, тебе хочется плакать, ты снова возвращаешься в постель, вытягиваешься и пытаешься понять, чего тебе хочется. И вот когда ты уже более-менее определилась, чем заняться (выпить еще кофе, завести свою машину и отправиться за покупками, позвонить Светлане, назначить Саше встречу), в это самое время тебе звонит сама Светлана и сама за тебя все решает: приезжай ко мне, немедленно, я дико соскучилась!!!
…С билетом в руке она еще долго стояла на перроне, спрашивая себя, что она делает, куда едет? И почему она решила отправиться именно к Ванде? К неизвестной ей женщине. Только лишь потому, что именно это письмо оказалось в ее сумочке? Подобных писем и раньше было много. Из разных уголков страны. Писали и женщины, и мужчины. Женщины, вот как Ванда, выражали ей свое восхищение, писали, что ее героини помогают им разобраться в своих запутанных проблемах. Мужчины же признавались в любви…
А если бы в ее сумочке оказалось письмо какого-нибудь восторженного поклонника с Дальнего Востока или из Израиля? И что, она бы сейчас покупала билет в Израиль? Или Владивосток? Только лишь для того, чтобы в очередной раз подчиниться своей судьбе?
Однако Маркс — это не Владивосток и не Хайфа. И в сумочке, чудом уцелевшей в этом кровавом аду, было письмо именно от Ванды.
Подумалось еще, что какой-то странный набор вещей оказался в сумке: паспорт, письмо, ключи от машины, банковская карта. Словно преступник, получив от нее все, что хотел, сжалился над ней, узнанной, и сохранил ей не только жизнь, но и дал возможность каким-то образом выбраться оттуда. Хотя зачем ему было брать паспорт или ключи от машины? Или, тем более, банковскую карту, когда он все равно не сумел бы ею воспользоваться. У него другая специальность — убивать людей.
Мысли вновь и вновь возвращались к самому важному: садиться ли ей сейчас на этот поезд или поменять билет на московское направление?
Она так замерзла, что решила зайти в здание вокзала, нашла буфет, купила некрепкий, но очень горячий кофе, булочку (беляши даже на вид были опасные, наверняка несвежие) и бутылку минеральной воды — в поезд. Вспомнила, как заботились о ней на съемках последнего фильма, как приятно ей было принимать заботу от специально приставленной к ней помощницы, которая следила буквально за каждым ее шагом и угадывала любое ее желание. И хотя персонального фургона у нее еще не было (возможно, в силу ее характера, поскольку звездная пыль пока еще не коснулась ее совести и она считала, что в российском кинематографе есть множество по-настоящему великих актрис, которые до сих пор ведут себя довольно скромно и не оглядываются на американских кинодив с их капризами), тем не менее некоторые ее просьбы всегда учитывались: домашняя еда с обязательным супом или борщом на обед, наличие прохладной минеральной воды и электрического одеяла. Ну, и еще немного разных мелочей, помогающих в холодное время года пребывать между съемками в тепле, а в жару иметь возможность отдохнуть в прохладе.
Сейчас же она пила отвратительный кофе, обжигая рот, чувствовала голод, но не видела, чем бы его утолить. Больше всего, как оказалось, боялась отравиться каким-нибудь беляшом или пиццей, пирожным или бутербродом, вот тогда для нее начнется самый настоящий ад. Диарея, невозможность сходить в туалет во время стоянки поезда, отсутствие лекарств…
Лекарства. Вот! Времени до отправления поезда еще оставалось довольно много, и она разыскала неподалеку от вокзала аптечный киоск, где накупила средств от головной боли, диареи, цистита… От всего того, что может произойти с ней в дороге, где аптеки под рукой не окажется.
Уже перед самым отправлением решилась купить две пачки московского печенья «Юбилейное». Уж им-то отравиться она никак не сможет. Зато немного утолит голод.
Проходила мимо зеркальной витрины, взглянула на свое отражение: женщина в пестрой косынке, плотно облегающей голову, темные очки скрывают половину лица. Вот и хорошо.
…В поезд вошла как в холодную воду, решительно, и двинулась сразу в свое купе. Главное — не оглядываться.
Неожиданная и болезненная мысль о том, что если она вернется в Москву сейчас, спустя больше суток с момента убийства Щекина и Светланы, то ее возвращение будет выглядеть и вовсе непонятным, странным и попахивающим причастностью к этому преступлению, посетила ее в тот момент, когда она вошла в купе, где спали люди, севшие в поезд в Москве, и глотнула тяжелый дух тесного пространства, в котором живут и дышат трое распаренных, потных людей. Кислый запах грязных мужских носков вызвал в ней приступ тошноты. Вот уж никогда так мерзко не пахло в тех купе, где ей приходилось ездить со своей съемочной группой. Быть может, потому, что чаще всего ее соседками по купе были женщины?
Нет-нет, никакого «обратно». Вот она, настоящая жизнь, где есть место не только всему прекрасному и чистому, но и грязным носкам, и этому утреннему купейному одиночеству, и этим унылым сентябрьским пейзажам за окном вагона, и этому непредсказуемому будущему.
Хорошо было бы, если бы ее подольше не узнавали. Ни к чему это. Ведь если в прессе появится информация о ее исчезновении, то все те, кто едет сейчас в этом купе, узнав ее после пробуждения, непременно отреагируют. Кто-то позвонит в милицию и скажет, что она не пропала, что в купе ехала женщина, удивительным образом похожая на исчезнувшую актрису… Спать-то в косынке и очках она не может. Значит, весь оставшийся путь неплохо было бы проспать, отвернувшись к стене.
Место ей досталось верхнее, она забралась туда, разделась и легла, укрывшись тонким шерстяным одеялом. Поезд тронулся, и именно в эту минуту она поняла, что наряду с многочисленными потерями, связанными с ее прежней жизнью, той, что осталась за тамбовским вокзалом и Поваровом, домом Светланы, смердящими трупами и незабываемыми сценами кошмаров, которые будут преследовать ее всю жизнь, она обрела самое, пожалуй, ценное, что составляет человеческую жизнь, — свободу.
5. 2005 г. Юрген Кох
Сказать, что дом стал пуст — ничего не сказать. Он осиротел, как осиротел и сам Юрген. Вот уже два дня ему казалось, что его голова раскололась на две части. Одна половина мозга осознавала, что Ванда погибла и что он больше никогда ее не увидит. А другая продолжала жить прежней жизнью и ждать появления Ванды то в кухне, то в гостиной, то в пивной. Высокая, худенькая, с рыжими волосами, собранными в тугой узел, с ясным лицом и карими глазами, она продолжала жить в его воображении. Иногда, войдя на кухню, он словно видел ее, сидящую за столом и разделывающую тушку кролика или потрошащую рыбу. И хотя он, на самом деле войдя в чисто прибранную и сейчас ничем не пахнущую кухню (после смерти Ванды пивная еще ни разу не открывалась), конечно же, не видел Ванду, все равно его воображение рисовало ее фигурку в свете заката, когда голова ее, и плечи, и грудь казались розовыми от солнечных уходящих лучей… Он даже словно видел руки ее, в муке, укладывающие на сковородку в кипящее масло куски рыбы. Закат. Почему закат? Почему память сохранила Ванду в закатных, кроваво-красных или малиновых тонах? Быть может, потому, что там, в морге, он увидел ее всю залитую кровью… Как же ей было больно, когда трамвай перерезал сначала ногу, а потом… А потом ее всю потащило, скрутило, разрезало, как чудовищной силы мясорубкой.