— Я не умею уговаривать, — Леонелла потрогала кофейник и отдернула руку, — однако на вокзал вы всегда успеете. А мне… я получила извещение, что муж умер, но больше ничего не знаю, все эти годы. Бетти думает, — она понизила голос, — что он погиб на войне.
— Бетти? — удивилась Ирма.
— Роберта.
У Ирмы в памяти осталось растерянное лицо Роберта, когда он оглянулся в последний раз. До этого — смутные воспоминания о нескольких встречах на лестнице: приподнятая шляпа, «добрый вечер», приветливая улыбка; или это был нотариус?.. После этого — поезд, когда плакал больной Эрик, они с Бруно по очереди держали его на руках, а потом… Потом Роберт оглянулся в последний раз. Знать бы, что в последний, вгляделась бы пристальней, запомнила бы лучше; так ведь она смотрела на мужа, которого Роберт как раз поддержал за локоть и уже не отпускал, иначе Бруно упал бы прямо на землю. Роберт тоже не видел своей дочки. Румяная смешливая девочка — как сказали бы раньше, юная барышня — ничем не походила на стеснительного и скучноватого господина, но Леонелла смотрела — и ждала чего-то.
— Как же я не догадалась: она ведь очень похожа на отца, — уверенно солгала Ирма, — тот же овал лица и глаза, точь-в-точь…
Ритуальные слова светской беседы прозвучали не так, как вначале: на нее смотрела не только Леонелла, но и Роберт — вот так, вполоборота, как тогда: оглянулся — и замер, не отводя взгляда.
Она сама не заметила, когда начала говорить обо всем сразу, сама себя перебивая, нарушая всю последовательность событий, да и не мудрено: пятнадцать лет прошло. Как ехали сюда: сначала в общем вагоне, потом, из Ленинграда, — в плацкартном. О смерти мужа; о рождении дочки. О «чокнутой» Марии Федоровне — добром ангеле, которая передавала Роберту в лагерь сахар и маргарин. О том, как трескались руки от ледяной воды, болели, не давая заснуть, потому что трещины кровоточили. О жизни в бараке, словно об этом можно рассказать…
На кухне что-то жарилось, слышались голоса девочек и юношеский баритон. Остывший кофейник стоял на столе и, выжидательно задрав носик, тщетно вслушивался в разговор.
Наступившая осень сменилась зимой, зима старательно принарядила город и привела Новый год, а Новый год принес горе: второго января умерла тетушка Лайма. Умерла не в больнице, а дома, в своем любимом кресле, напротив картины с пареньком у заснеженного камня, которую так любила.
Лайма удивилась бы, насколько кладбищенский пейзаж напоминал ту картину, с той лишь разницей, что вместо простых камней здесь стояли памятники, косо заштрихованные снегом.
Провожали трое: Ян и Леонелла с дочкой. В стороне стояли рабочие с лопатами. По сигналу старшего, маленького пожилого мужичка в заношенном ватнике и причудливой фетровой шапке, начали ровно опускать гроб. Какие длинные полотенца, удивилась Леонелла, и как слаженно эти люди делают свое дело.
Ян стоял с непокрытой головой, в наглухо застегнутом пальто, стоял и молча удивлялся: ведь знал, знал, что в любой момент Лайма может умереть, и уверен был, что привык к этой мысли, а значит, горе не застанет его врасплох. Потом, когда ей делалось лучше настолько, что отпускали домой, отпускало и где-то внутри; страх успокаивался и засыпал. Оказывается, можно привыкнуть к ожиданию, но не к самой смерти. С дерева упал легкий клочок снега и сел на плечо. Ян не шелохнулся.
Когда начали закапывать, Леонелла опять поразилась, как согласованы все движения рабочих. Из четырех могильщиков двое ушли; оставшиеся молча бросали землю ровными быстрыми тихими взмахами. Закончив, отошли. Маленький стащил шапку; второй торопливо последовал его примеру. Ян расстегнул пальто и решительным жестом отвел руку Леонеллы. Бетти плакала.
— Спасибо вам, — говорил рабочий, — земля-то замерзши, а покойник — он ждать не может, — сунул деньги в карман и кивнул напарнику.
Тот расправил еловые ветки на свежем холмике. Леонелла машинально перевела взгляд с его рук на лицо — и уронила цветы. Нет; не может быть. Так не бывает.
Человек недоуменно взглянул на нее, нахмурил ровные шнурочки бровей так, что они почти сошлись у переносицы, потом натянул глубоко на лоб вязаную шапочку и пошел вслед за товарищем. Замедлил шаг, обернулся и еще раз посмотрел на женщину — та как раз собирала рассыпанные розы; укололась. Подбежала дочка.
— Савельич, — донеслось спереди, от тропинки, — идешь, что ли?
Дома Леонелла зажгла свечу. Надо бы спуститься к дворнику, но не было сил. Лицо горело, а тело бил озноб. Батареи едва грели. Затопила печку, подождала, пока займутся большие поленья, потом достала из бюро толстую пачку чистых почтовых открыток и медленно скормила огню.
Конечно, это никакой не Громов, а просто-напросто похожий человек. С бородой к тому же. Савельич, она сама слышала; а Громов был Константин Сергеевич. А даже если… Что — если, спрашивала сама себя, зная ответ. Да, могло быть и так: пересидел войну на кладбище, потом не рискнул явиться к своим. Главное, спрятался от нее… среди покойников. А что Савельич… Если сумел спрятаться сам, то имя скрыть не хитрость.
Озноб прошел. Лицо горело еще сильней от печного жара, но казалось, от стыда за собственные терзания: обмирала от страха за него, ждала — и снова мучилась страхом: жив ли? Где? А он сбежал — и жил! Зато Роберта больше нет. Тот, сбежавший, отнял у нее мужа; если не он, так другие, в таких же фуражках. Отнял у нее, у дочки, у Ирмы… а у скольких еще?
Пусть остается среди мертвецов; сам хуже мертвого.
Руки тоже наконец согрелись. Закрыла бюро. Скорее всего, обыкновенное сходство; чего не бывает в жизни. Хотела бросить в печку растрепанную книжку «Марта идет в школу», но передумала: Бетти ее очень любила.
Макарыч отсчитал Тихону половину.
— Подумай, только дочка с внучкой. Больше никого из родни. А може, далеко живут или что…
Напарник невнимательно кивнул и направился к сторожке. Печурка погасла. Топить не хотелось. Лег, набросив на одеяло ватник для тепла и скоро согрелся, хотя долго не засыпал. Нужно было вспомнить что-то важное, но мешала головная боль. Она растеклась по всему лбу и не давала уснуть. Тихон поднялся, намочил полотенце, чуть отжал, чтобы не лило, и осторожно улегся на спину, положив мокрое полотенце на лоб. Несколько раз переворачивал его, и в какой-то момент боль зазевалась самую малость; он задремал. Во сне продолжал вспоминать то, что ускользало, но все внимание отвлекала женщина — она укладывала на свежую могилу ветки сирени. Почему сирень, удивлялся Тихон, откуда сирень — январь на дворе, но ясно видел пышные лиловые гроздья на снегу.
Весну дядюшка Ян провел в хлопотах. Несколько раз пришлось съездить в деревню, пока наконец не добился толку от сельсовета. Ездил он по воскресеньям, а сельсовет у них вроде домоуправления: тоже отдыхать любит.
Домоуправление, к счастью, поближе, да и дело попроще: отдать однорукому заявление. Шевчук начал уговаривать, однако дворник покачал головой. Нет.
— Где ж я замену тебе найду? — вконец расстроился управдом, но заявление подписал.