Два раза в неделю, когда Роберта пела в хоре, они вместе возвращались из Дворца пионеров. В один из таких дней разговор невзначай коснулся тройки за сочинение.
— А у всех почти тройки, — беспечно ответила девочка, — потому что книжки скучные. Вот у нас дома… Я знаешь сколько раз «Тарзана» читала? Или этого… У него фамилия такая змеиная — Декобра; «Сын палача», помнишь? Или «Миллионы Гризельды». Я давала Ие читать, так она всю ночь не спала. Она сразу сказала, что это — вещь. И никакого Данко с горящим сердцем. Херувима так надрывалась, как будто это ее собственное сердце, хотя ты можешь представить, что она свое сердце возьмет и вырвет?
И сама расхохоталась. Отсмеявшись, продолжала говорить, быстро и пылко, что Серафиму все ненавидят, потому что она злая, зато как выпендривается и наряжается, но у нее все равно ничего не выходит, взять хотя бы газовый шарфик: он должен нежно обвивать шею и взлетать от дуновения ветерка, как у тебя, а Серафима что ни навернет на шею, выглядит, словно горло болит.
Неужто эта Серафима не чувствует, как дети к ней относятся? И чем она платит им, если… если чувствует?
— В библиотеке — знаешь, у троллейбусной остановки? — продолжала дочка, — так вот, там Горького завались, но я искала что-то… стоящее. Кого, ты думаешь, я там встретила? — она выжидательно замолчала.
— Не знаю, — улыбнулась Леонелла. — Серафиму Степановну?
— Да ты что! Вальку.
В ответ на недоуменный взгляд пояснила:
— Вальку, из шестой квартиры. У них там вообще такое… как «На дне» у этого Данко, то есть Горького, а Валька там единственная нормальная девчонка. Мы столкнулись у полки, и Валька меня спрашивает: «Ты Стендаля любишь?» А я такого не знаю, его даже Лариска не читала. Тогда Валька потащила меня на «сэ», я взяла «Красное и черное». Пока я в школе, то Ия читает, она меня уже обогнала, а я дочитала до когда он приходит к мадам де Реналь…
Помолчала, явно вернувшись мыслями к неведомой мадам, потом спросила:
— Мам, а ты любишь Стендаля?
К счастью, они как раз проходили мимо кондитерского магазина.
— Давай зайдем? Купим Лайме шоколадку…
Каждое воскресенье супруги Головко куда-то выезжали. Первым во двор спускался Кеша и неторопливо отпирал гараж, где некогда стояла красавица «Олимпия», а теперь была прописана серая Кешина «Победа». Малыши, до сих пор мирно копошившиеся в песочнице, и ребятишки постарше, в том числе головорезы из шестой квартиры, тут же сбегались и с молчаливым сопеньем обступали раскрытые двери гаража, пока не раздавался чей-то нерешительный голос: «Дядь Кеш, прокати…». Если к этому времени в дверях еще не показалась монументальная фигура Серафимы Степановны, Кеша открывал дверцы и коротко говорил: «Сигай! Но только до ворот и обратно». «Сигали» все, кто успевал, чтобы хоть несколько минут насладиться непередаваемым «машинным» запахом, тайком крутануть блестящие ручки и поерзать на роскошных сиденьях. Случалось такое редко, потому что Серафима Степановна бдила, чтобы не случалось вообще, и строго выговаривала мужу:
— Чтобы в последний раз, Иннокентий. Опять обивку чистить от соплей. Куда родители смотрят, интересно?..
Если и приходилось иногда чистить обивку, то занималась этим вовсе не Серафима Степановна, а сам Кеша. Да и чего там чистить, делов-то… Был бы свой, так хоть все сопли на сиденье выложи, слова бы не сказал. Жене, конечно, не говорил; она не виновата. А кто виноват, скажите? Интересно девки пляшут… Может, она потому и не любит чужих детей, что своих нету? Как-то намекнул: может, тебе на курорт какой съездить надо или… Вот на этом «или» пришлось заткнуться, да она еще неделю ходила туча тучей. А как подумать, до сорока лет дожили — и ни парня, ни девки. Зато «Победа». Здесь мысли принимали другое направление: как бы эти башибузуки из шестой квартиры чего не учудили гвоздем по крылу, с них станется.
Кончились задушевные перекуры с Мишкой Кравцовым, в одночасье кончились; а жаль. Сколько раз Кеша говорил себе не спорить о политике, ну ее в болото.
…Кравцов был в тот день мрачный и какой-то потерянный. Молча тянул свою «беломорину», потом без предисловия бухнул:
— У нас на заводе один взял и партбилет положил.
— Куда? — не понял Кеша.
— На стол! — рявкнул Кравцов. — Прямо на собрании. Доклад Никиты зачитали; все молчат. А что скажешь?.. Ну, а этот подошел к столу, вытащил книжечку — и хлоп!
— А че сказал?
Мишка пожал плечами:
— Так что говорить-то? Я потом, когда собрание кончилось, его нашел, я его хорошо знаю. Ты, говорю, не горячись, говорю; надо разобраться. А он мне: «Я Сталину, как отцу, верил. Воевал за него. В партию пошел, чтобы — с ним вместе. А они… Они всё знали, это ж Никита не вчера написал! Знали, слышишь? И такое вот… делали!» — И пошел к проходной.
— А ты?
— Что — я. Я Сталину верю. Партбилетом не бросаюсь. Я потом сам читал ту газету. И получается, — он смотрел на Кешу, словно считал в уме что-то трудное, — что Сталин… нарушал революционную законность. И никаких «врагов народа» не было.
Он замолчал. Папироса потухла, и понадобилось несколько спичек, чтобы раскурить ее снова. Горелые спички Михаил засовывал обратно в коробок, валетом к новым.
— Как… врагов народа не было? — не поверил Кеша.
— А вот так: не было. И вредителей не было.
— Интересно девки пляшут… Может, и кулаков не было, и шпионов?
— С кулаками тоже… перегибов хватало. Кто кулак, а кто…
— Че-то я не понимаю, — перебил Кеша, — это что же, завтра напечатают, что кулаков, мол, тоже не было? Вот ты говоришь, врагов народа не было, или там вредителей… А чего ж тогда мы отступали, когда Гитлер попер? Это разве не враги народа, не вредители подстроили?
Затянулся, снял пальцем табачинку с языка и продолжал:
— Я помню, три года назад ты еще этих, — он кивнул на окна пятого этажа, — космополитов защищал. Так, может, врачей тех тоже не было, что людей травили? Не, ты скажи!
— Конечно, не было! Я могу тебе показать — специально газету сохранил, апрель пятьдесят третьего, число не помню. Их всех напрасно держали.
— Интересно… — начал Кеша, и Кравцов уже приготовился к пляшущим девкам, но услышал другое, — интересно у тебя получается: пока Сталин, значит, был живой, так и кулаков, и вредителей, и всех гадов вот так держали! — Кеша вытянул ядреный кулак, — а как помер, так все они что, героями стали? Всех, стало быть, отпустить, коли «напрасно держали»?
— Отпустить, — угрюмо ответил Мишка, — не виноваты они.
— Невиноватых не содют!.. Че-то вот ни меня, ни тебя не посадили, верно? Потому что мы невиноватые. Мы с тобой воевали, а эти, — он ткнул неразжатым кулаком вверх, где бабка-Боцман как раз открывала кухонное окно, — эти в Ташкенте отсиживались.
Кравцов задохнулся от негодования. Кеша смотрел на него, чуть сощурясь, а сверху неслось пенье сверхъестественной красоты: