Проходил две опустевшие комнаты. Трудно было привыкнуть к нежилой темноте, где в свете уличного фонаря на стенах видны были прямоугольники, отчего стены походили на негатив пустой улицы со слепыми домами. Интересно, куда они девают мебель? Имущество осужденного подлежит конфискации, ожил голос следователя Панченко, и то, что осужденный укрывал вас во время войны, не является смягчающим обстоятельством. Почему, кстати, вас не призвали в ряды Красной Армии, товарищ Бергман? — Меня отправили в рабочий батальон на левый берег, рыть траншеи. — И… что же? — Я подчинился приказу. Макс пожал плечами и закурил, как тогда, у Панченко в кабинете. — А потом? — Потом в город вошли немцы. — Вы могли обратиться в военкомат… — Когда я пришел в военкомат, там никого уже не было.
…Не было ни души — Макс по очереди открыл все три двери. Комната, где проходила комиссия, была пуста. В двух остальных он увидел несколько письменных столов с криво задвинутыми ящиками. Косой солнечный луч воткнулся в чернильницу с откинутой крышечкой, заглянул в тесный анилиновый колодец, позолотил струпья на пересохших краях и, соскучившись, сполз на пол. Бергман запомнил эту чернильницу, мраморный сосуд для карандашей, похожий на погребальную урну, полные пепельницы и газету, прижатую массивным дыроколом. Телефонный аппарат был сдвинут на самый край и чудом не падал; Макс зачем-то передвинул его, задев пресс-папье, которое вздрогнуло и закачалось сонной лодочкой. Телефонный провод был выдран из стенки. Сквозняк гонял по полу шелестящие обрывки копирки, которые он поначалу принял за пепел, если б солнце не высветило жирный глянец. В крохотном закутке с унитазом и раковиной из крана торопливой скороговоркой капала вода. В раковине валялся размокший окурок. Бергман прикрутил кран и вышел.
Бессмысленно рассказывать об этом следователю, так же как бессмысленно было объяснять, что он не выбирал между действующей армией и гетто — армия сделала выбор за него. Причин не докопаться; доктор Ганич тоже почему-то не подошел Красной Армии…
Он привык не включать свет в пустых комнатах — только в дальней, «у себя», и на кухне. Здесь после конфискации остался старый буфет — настолько неказистый, что не был включен в опись. Небольшой стол и два стула со спинками, похожими на теннисные ракетки, Макс купил в комиссионном магазине, но стол поставил не в центре, как было у Шульца, а почему-то у окна, и только потом понял, почему: так было в Кайзервальде. Леонелла ставила на клетчатую скатерть две кофейные чашки и пузатую детскую кружку с каким-то смешным рисунком.
Самое простое — зайти проведать, случайно оказавшись неподалеку от бывшего дома — оказалось невозможным, хотя бывал ведь там, бывал, когда пытался узнать, куда девались люди из дома призрения. На той скамейке, где сидели обычно с Натаном, долго сидел один и курил, иногда бросая взгляд на окна пятого этажа. Поймал себя на мысли, что плохо помнит лицо ее мужа; наверное, узнал бы при встрече, но за это время из дома вышла только незнакомая статная женщина с портфелем и худощавый однорукий мужчина. Странная пара. Не хотелось думать, что они живут в квартире Зильбера. Снова взглянул вверх — и вздрогнул: на окне Натановой гостиной сидел кот, ритмично наклоняя и поднимая голову; одна лапа была поднята в приветственном жесте. Вылизывается, не сразу догадался Макс. Раньше в доме котов не держали. Появилась мысль зайти к дворнику — и тут же исчезла: не хватало только встретиться с этой медсестрой, которая считает его своим благодетелем.
Другое дело — случайно встретить Леонеллу в городе; такое ведь происходит сплошь да рядом. В «Детском мире», например, когда она будет покупать полуботиночки для Бетти. Или в книжном. Трудно представить, что ее заинтересует «Просвет в тучах» или «Сын батрака» — на том чердаке она выискивала авантюрные романы. Подумать только, девочке уже одиннадцать лет! Она бы его не узнала — дети скоро забывают…
Нет клетчатой скатерти, нет звонких чашек. Стол в наполовину прирученном доме без хозяина стоит так же, как чужой стол стоял в чужом доме. Рано или поздно, если посчастливится, встретишь в своем городе чужую жену с мужем и дочкой и скажешь все положенные слова, а пока ты просто сидишь на узком длинном сундуке, где мог уместиться Зильбер, если бы ты пришел вовремя.
Доктор, мы говорили накануне, он согласился! Взвинчен был, конечно, перевозбужден, однако нормален, я ручаюсь. До сих пор не могу понять, как он решился… Шульц, давно знавший эту историю, качал головой: не он — война; война его убила. Не грызите себя; война убивала по-разному. Проводил по лысине и лицу большой ладонью, снова надевал очки. К Новому году надо отправить ему посылку. Шоколад, витамины, теплое белье. Бергман плохо представлял себе лагерь: при каждой попытке перед глазами возникали фотографии немецких концлагерей, с истощенными узниками в полосатой одежде, и среди них вдруг возникала плотная фигура Старого Шульца в белом докторском халате, вот ведь какая клюква…
Догорел огонь в печке, впереди была ночь.
Однако настоящая ночь наступила через полтора месяца, ярким и холодным зимним днем 13 января нового, 1953 года. Ночь была объявлена во всех центральных газетах и называлась: «Хроника ТАСС. Арест группы врачей-вредителей». Вместо врачебной пятиминутки всех созвали на митинг, где главный при гробовом молчании зала прочитал газетный текст. Из-за высокого роста доктор Бергман сидел далеко, смотрел на оратора и думал обо всем сразу: так останавливается время, если это происходит в Москве после эпохального нюрнбергского суда, хотя черепа никто не измеряет и не нужно надевать желтые звезды, да и флаги висят другие, но кто исчислит стада ишаков, которые полягут, прежде чем помрет султан; и как вовремя я отправил Шульцу посылку.
Кафе называлось «Театральное», хотя ничего напоминающего театр внутри не было. Оно скорее было похоже на поезд с отдельными купе, в каждом из которых был стол и два диванчика. На зимние каникулы их седьмой «А» ездил в Ленинград, и больше всего Роберте понравился сам поезд, хотя ей не повезло: она оказалась в одном купе с их «классной», Серафимой Степановной. Хорошо еще, что Херувима (так ее все зовут, и мальчишки уверяют, что это от слова «х…р») целый вечер шныряла по другим купе — проверяла. В поезде было очень уютно, но Роберта никому об этом не говорила, даже Лариске, с которой они сидели за одной партой с первого класса, потому что Лариска все время трещала: «Эрмитаж, ах, Эрмитаж!..». В сочинении Роберта написала, что самое сильное впечатление на нее произвел домик Петра Первого. Наверное, он нарочно уходил из Зимнего дворца, сидел там и посматривал из окошка, как ведут себя подданные.
В «Театральное» их пригласила певица Альма из оперного театра, мамина приятельница. Она очень пожилая, но не разрешает Роберте называть ее «тетей Альмой»: во-первых, я тебе не тетя, милочка, а во-вторых, ты уже взрослая барышня… Сколько ей, милочка? Это — к маме, которую она тоже зовет «милочкой» и очень редко — Леонеллой. Смотреть на Альму всегда интересно: она шикарно одевается, Херувима сдохла бы от зависти. Она как-то хвасталась перед физичкой новыми полусапожками: «На заказ, конечно. Муж такую очередь выстоял!». Физичка завистливо пригорюнилась, а потом встрепенулась: «Непрактично, Симочка: замша; не для нашей зимы», — и с облегчением отошла. Они с Лариской стояли в пионерской комнате, а дверь была приоткрыта. Не-е-ет, за Альмой Херувиме ни в каких полусапожках не угнаться, в какую бы очередь она своего Кешу ни поставила. Альме шьет портниха из оперы, а там не только петь умеют. Сама-то Альма не худее Серафимы, но с виду ни за что ни скажешь, а на сцене и подавно. Несколько лет назад они с мамой ходили на «Евгения Онегина». Сначала Роберте неловко было смотреть на Альму, и она боялась, что засмеется: было видно, как сильно артистка накрашена, поэтому она просто сощурилась, так что остался один силуэт в светлом платье до полу и чарующий юный голос: