Оставался Бергман, и хоть он, Панченко, ничего не имеет лично против евреев, ворошиться с таким свидетелем — унеси ты мое горе, точно в смоле вязнешь. Всю войну у немцев под носом — еврей! — спокойно прожил. Следователь не выдержал — вопрос как-то сам собой выскочил: как же вам удалось уцелеть? Бергман и глазом не моргнул. Закурил папиросу и — нахально так, глаза в глаза: «Вы считаете, я обязан был подчиниться приказу оккупационных властей — и погибнуть?».
Звезды на погоны с неба не хватают…
Товарищ Доброхотова относилась к вверенному ей жилому фонду бережно, ведомая простой истиной: квартир мало, а желающих много — всех не обеспечишь. Неизвестно, чем она руководствовалась, распоряжаясь, кому сразу выписать ордер, а кого помариновать в списке очередников. Не только коньяк проверяется выдержкой — люди тоже: коньяк делается мягким, а люди податливыми, вся резкость и строптивость уходят. Очередь двигалась медленно, и дом № 21 как единица жилого фонда был наглядной иллюстрацией этого трудного процесса.
К концу 48-го года у старых большевиков Севастьяновых появились соседи, бездетная пара: шофер Кеша Головко и его жена Серафима Степановна. Кеша возил на «ЗИМе» первого заместителя кого-то совсем уж важного; сам не говорил, а спрашивать было неловко. Жена работала в школе учительницей русского языка и литературы. Обоим было лет по тридцати — или под тридцать, но Кеша так и остался для всех Кешей, в то время как жена, которую Кеша представил полным именем, только полным именем и могла называться. Широкоплечий и крепкий Кеша, с открытой улыбкой на сероглазом лице, и жена — статная, высокогрудая, с тяжелой русой косой, скрученной на затылке, очень подходили друг к другу. У Серафимы Степановны тоже были серые глаза, близко поставленные к переносице, но их обладательница не улыбалась; по крайней мере, никто из жильцов этого не видел. Улыбалась ли она мужу, неизвестно, только скоро эту пару стали называть «Кеша и его СС», с легкой руки нового жильца квартиры № 5, где жил некогда господин Гортынский.
Семья Кравцовых состояла из Михаила, Марины и годовалого ребенка — девочки, в соответствии с демографической статистикой, по имени Наташка. История их вселения заслуживает отдельного описания.
Мишка Кравцов, коренной ленинградец, студентом ушел на войну, дошел до Берлина, как следует выпил с друзьями за Победу — и со всех ног бросился обратно в Ленинград, чтобы убедиться: никто не выжил из большой веселой семьи, где он был старшим сыном. Никто не забыт и ничто не забыто, только ни одной маминой фотографии не сохранилось; тощая пачечка писем — и все. На дом бы взглянуть — где там! Весь квартал как сбрили, питерцы на развалинах не сидят, все что можно расчищено. И такая тяжесть подступила, что не мил уже Литейный, и ноги сами повернули в сторону, в поисках тихого двора — не стреляться же на людях. Покружил по Петроградской стороне, свернул в каменный зев подъезда, впереди — анфилада таких же; скинул мешок и верхнюю пуговку гимнастерки зачем-то расстегнул. Когда потянулся к кобуре, услышал плач — и позавидовал: кто-то может плакать. Однако шагнул во дворик разведать (пуля никуда не уйдет).
Девчонка в полевой форме стояла, прислонившись к стене дома, и плакала в собственную пилотку. Не затем Михаил нашел такой удобный двор, чтобы девчонкам сопли вытирать, но девчонка была фронтовичкой, все равно что сестрой — священно фронтовое братство, — и ленинградкой: кто еще мог плакать в питерском дворе?.. Сквозь слезы и рукав смог расслышать: «Мама… с голоду… а у нее буфет мамин!..», оттащил от стены, плеснул ей из фляги; выпил сам.
У радистки Марины не было большой и веселой семьи — только мама, а теперь и мамы не было. Историю типичной и жуткой блокадной смерти услышала от дворничихи, где встретилась с буфетом, из которого в детстве таскала мармелад; мама отдала его, в обмен на что-то. Заглянуть в буфет дворничиха не позволила: «Там запасы». В квартире живет кто-то другой.
Михаил увлек ее подальше от страшного двора, в скверик, прикончил флягу, после чего предложил уехать отсюда и… купить новый буфет. Первую часть плана они осуществили — оказались в городе, который уже шесть лет никакая не заграница, а часть моей родной страны, которая была широка, а стала еще шире. С буфетом оказалось сложнее, потому что его некуда было ставить: оба жили в заводском общежитии.
В свои двадцать семь лет Михаил выглядел старше: был высок, костляв и сутуловат. Из войны вынес несколько ранений, безграничную веру в Сталина, вследствие чего вступил в партию, и туберкулез, который у него был обнаружен в первом же полевом госпитале, но не помешал довоевать до конца. Кашлял он все сильнее. Марина тоже кашляла — то ли заразилась, то ли носила в себе палочки Коха независимо от мужа, но ребенка решила родить во что бы то ни стало, что и сделала.
Раз в неделю Михаил Кравцов приходил на прием к товарищу Доброхотовой. Терялись диспансерные справки о болезни — и выправлялись новые, требовались из военкомата подтверждения об участии в войне — и добывались эти подтверждения, запрашивались справки с места работы — и он бегал по несколько раз в отдел кадров, а потом возвращался сюда, и все затем, чтобы в один прекрасный день товарищ Доброхотова посмотрела с прищуром на Кравцова М. А. и укоризненно сказала:
— Вот вы приезжаете отовсюду и хотите, чтоб вам сразу квартиру предоставили; а люди годами ждут!
Кравцов не знал, что товарищ Доброхотова приехала в этот город в 45-м году, но вспылил:
— Так вы здесь для того и сидите, чтобы квартиры предоставлять, а не гонять меня, как мальчишку!
Не выдержал — закашлялся, полез за платком, а испол-комовша поднялась во весь рост и дождавшись, когда докашляет, изрекла гневно и громко, чтобы в приемной слышно было:
— Вы меня на жалость не берите — ишь, раскашлялся!
Но и Мишка перешел на ты, и тоже громко, тем более что стоял уже в дверях:
— Я чахотку в сталинградских окопах заработал, пока ты здесь <…> растила!
И хлопнул дверью.
Прием был прекращен, но ни один человек в очереди не пожалел об этом. Люди расходились, опустив глаза и спрятав улыбки, а на лестнице с удовольствием повторяли услышанное так, как сказал этот Кравцов — без купюр.
Через неделю его вызвали в исполком — не пошел и жене ходить не позволил. Так она его и послушалась; Марине тоже было что сказать этой бабе, хоть мужа она бы не переплюнула, да и не стремилась. Одним словом, пошла, но «бабу» не застала: товарищ Доброхотова уехала в отпуск. В Кисловодск, зачем-то пояснила секретарша и протянула Марине ордер на квартиру.
Вскоре после Кравцовых появились новые соседи у Леонеллы: в квартиру покойного нотариуса Зильбера въехала большая семья с короткой фамилией Штейн, тоже приезжие, но не из Челябинска, как Шлоссберги, а откуда-то с Украины. Яков Аронович, глава семейства, был назначен главным технологом на обувную фабрику, его жена Аля была учительницей музыки, а годовалые близнецы Илька и Лилька пока что просто были годовалыми близнецами, несколько нарушившими статистику рождаемости противоположностью полов. Пятым — если не первым — членом семьи была Алина мать — маленькая, тощая кривоногая старуха, обладающая оглушительно гулким басом, за что была наречена Боцманом все тем же Мишей Кравцовым, и даже застенчивая Инна Шлоссберг прыснула, как девчонка, сраженная меткостью определения. Громогласная бабка, при всей своей мелкости, обладала неисчерпаемым запасом энергии, без чего немыслим настоящий боцман, и даже пеструю ситцевую косынку завязывала где-то над ухом решительным матросским узлом. Говорят: взгляни на тещу — увидишь, какой станет жена. Яков Аронович явно не удосужился свести предварительного знакомства с Боцманом, потому что сейчас Аля походила на мать разве что комплекцией. При виде хрупкой миниатюрной и нервной Алечки рядом с солидным, коренастым мужем вспоминалось предостережение насчет телеги, в которую впрячь не можно коня и трепетную лань. Оказалось, можно, чему свидетельством явилась бесконфликтная жизнь трепетной Алечки и Якова Ароновича. Развертывая сравнение с конем, его можно было уподобить скорее коньку-горбунку, так как при своей коренастости Штейн был коротконог и сутул, как будто, прежде чем выбиться в обувные технологи, прошел всю школу сапожного ученичества этаким еврейским местечковым Ванькой Жуковым и часами сидел, согнувшись над заказанным сапогом. Возможно, так и было; кто знает? Во всяком случае, хоть был он главным технологом, за ним по лестнице неизменно тянулся запах новых ботинок, который может привязаться в цеху, а не в кабинете. Голоса Якова Ароновича никто не слышал: здороваясь, он кивал и поправлял очки на переносице, словно от короткого кивка они могли упасть.