— Вот сволочь, клоун идиотский! — сказал Огастус, а между тем мы все ехали на второй этаж. Наконец лифт рывком остановился, и Гас взялся за зеркальную дверь. Приоткрыв ее наполовину, он вздрогнул от боли и отпустил ручку.
— Ты что? — испугалась я.
Через секунду он произнес:
— Ничего, ничего, просто дверь тяжелая.
Он снова толкнул ее от себя, и на этот раз все получилось. Он, разумеется, пропустил меня вперед, но я не знала, в какую сторону идти по коридору, поэтому я стояла у лифта, и Гас тоже остановился. Лицо его исказила гримаса боли. Я снова спросила:
— Тебе плохо?
— Совсем потерял форму, Хейзел Грейс. Все в порядке.
Мы стояли в коридоре, он не вел меня к себе в номер, а я не знала, где он живет. Патовая ситуация затягивалась, и мне уже казалось, что он пытается придумать отговорку, чтобы со мной не связываться, и не надо мне было вообще такого предлагать, это неблагородно и невоспитанно и оттолкнуло Огастуса Уотерса, который стоит и, моргая, смотрит на меня, ломая голову, как вежливо отделаться. Спустя целую вечность он произнес:
— Это выше колена и немного болтается, но там не просто кожа, там уродливый шрам, выглядит как…
— Ты о чем? — не поняла я.
— О ноге, — уточнил он. — Чтобы ты была готова на случай, ну, то есть если вдруг ты ее увидишь или там…
— О, да пересиль ты себя. — Я сделала два шага, преодолев разделявшее нас расстояние. Прижав Огастуса к стене, я с силой поцеловала его и продолжала целовать, пока он искал ключ от номера.
Мы добрались до кровати — мою свободу несколько сковывал кислородный баллон с трубкой, но я все равно смогла забраться на Гаса сверху, стянуть с него рубашку и попробовать на вкус пот на его ключице, прошептав в кожу:
— Я люблю тебя, Огастус Уотерс.
При этих словах он немного расслабился подо мной. Гас потянул с меня футболку, но запутался в канюле. Я засмеялась.
— Как ты это делаешь каждый день? — спросил он, пока я освобождала футболку от трубки. Мне пришла в голову идиотская мысль, что мои розовые трусы не сочетаются с фиолетовым лифчиком. Можно подумать, мальчишки вообще замечают такие вещи. Забравшись под покрывало, я стянула джинсы и носки и смотрела, как танцует одеяло, под которым Огастус снимал джинсы, а затем и ногу.
* * *
Мы лежали на спине рядом друг с другом, до подбородка укрывшись одеялом, и через секунду я коснулась его бедра и провела пальцами вниз по культе, заканчивавшейся плотной, в рубцах, кожей. На секунду я задержала там руку. Он вздрогнул.
— Больно? — спросила я.
— Нет, — ответил он.
Он перевернулся на бок и поцеловал меня.
— Ты такой красивый, — сказала я, не отпуская его ноги.
— Я начинаю думать, что ты фетишистка ампути, — ответил он, целуя меня. Я рассмеялась.
— Я фетишистка Огастуса Уотерса, — сказала я.
Весь процесс оказался абсолютной противоположностью тому, чего я ожидала: и медленный, и терпеливый, и тихий, и без особой боли, но и без особого экстаза. Было много проблем с презервативом, которые вызвали у меня легкое раздражение. Спинка кровати осталась целой, криков не было. Честно признаюсь, это было самое долгое время, которое мы провели вместе не разговаривая.
Только одно получилось в полном соответствии с шаблоном: потом, когда я лежала щекой на груди Огастуса, слушая, как бьется его сердце, он сказал:
— Хейзел Грейс, у меня буквально слипаются глаза.
— Это злонамеренная эксплуатация буквальности! — заявила я.
— Нет, — ответил он. — Я что-то очень устал.
Голова Огастуса склонилась на сторону, а я лежала, прижавшись ухом к его груди, слушая, как легкие в глубине настраиваются на ровный ритм сонного дыхания.
Через некоторое время я встала, оделась, оторвала листок для записей с эмблемой отеля «Философ» и написала Гасу любовное письмо.
Дражайший Огастус,
Твоя Хейзел Грейс.
Глава 13
На следующее утро, в наш последний день в Амстердаме, мама, Огастус и я прошли полквартала от гостиницы до Вондельпарка, где заглянули в кафе возле Музея национального голландского кино. За чашкой латте, который, как объяснил нам официант, голландцы называют неправильным кофе, потому что в нем больше молока, чем кофе, мы сидели в кружевной тени огромного каштанового дерева и в подробностях пересказывали нашу встречу с великим Питером ван Хутеном. Мы сделали историю забавной. Я считаю, у нас все-таки есть выбор в этом мире — например, как рассказывать несмешные истории. Нашу мы превратили в юмореску. Огастус, развалившись на уличном стуле, притворялся ван Хутеном с заплетающимся языком, который не в силах подняться из кресла, а я встала, чтобы показать себя — хорохорящуюся и распираемую мачизмом.
— Поднимайся, старый жирный урод! — крикнула я.
— Разве ты называла его уродом? — удивился Огастус.
— Ты реплику не задерживай, — сказала я.
— Я н-не урррод, с-с-сама ты носотрубная.
— Ты трус! — зарычала я, и Огастус расхохотался, выйдя из образа. Я села. Мы рассказали маме о доме Анны Франк, не упоминая о поцелуе.
— А потом вы вернулись к ван Хутену? — спросила мама.
Огастус не дал мне ни секунды покраснеть.
— Нет, посидели в кафе. Хейзел меня немало порадовала юмором одной диаграммы Венна. — Он взглянул на меня. Боже, как хорош этот парень!
— Прелестно, — сказала Гасу мама. — Слушайте, я отправляюсь на прогулку и даю вам возможность пообщаться. Может, потом решимся на экскурсию по каналам.
— Гм, ну хорошо, — ответила я. Мама оставила под блюдцем банкноту в пять евро, поцеловала меня в макушку и прошептала: «Я тебя люблю-люблю-люблю», то есть на два «люблю» больше, чем обычно.
Гас показал на бетонный пол, где перекрещивались и расходились тени от ветвей.
— Красиво, правда?
— Да, — согласилась я.
— Какая хорошая метафора, — пробормотал он.
— Неужели? — спросила я.
— Негативное отображение вещей соединяется ветром и тут же расходится, — пояснил он.
Мимо нас бежали трусцой, проезжали на велосипедах или на роликах сотни людей. Амстердам — город, созданный для движения и деятельности, город, где лучше не ездить на машине, поэтому я не могла не чувствовать себя исключенной из Амстердама. Но, Боже, как тут было красиво — ручей, пробивший себе путь вокруг огромного дерева, цапля, спокойно стоявшая у кромки воды, выискивая завтрак среди миллионов лепестков вязов, плававших в воде…