Как-то раз разрыл я в земле кучку старых кирпичей, и тут Колупай подошел, взял обломок кирпича, попробовал и вдруг написал на стене неприличное слово, которое я здесь писать не буду, потому что вы его и сами, конечно, видели (если не видели, потом увидите).
– Ну ты что, Колупай, – сказал я. – Зачем?
– Ненавижу эту стену, – вдруг сказал он.
У меня прямо все оборвалось внутри.
– Ты что, – сказал я ему строго, – это же граница нашего двора. Он без нее был бы совсем проходной.
– Вот именно.
– Что вот именно?
– Да ничего! Хочу и пишу! – и Колупай показал мне свое лицо, которое выражало какую-то непонятную скуку и даже тоску.
– Здесь дети ходят.
– Хочу и пишу!
Колупай снова стал писать, уже другое слово, но тут я не выдержал и отнял у него кирпич, после чего он на меня сел и стал садиться на голову, что было самым страшным оскорблением, и я нащупал кирпич и двинул ему по руке, и тогда он просто сунул кулаком под дых, и я покатился по своей любимой черной теплой земле и прикатился к стене.
Я лежал у стены и думал – ну почему он такой дурак?
– Еще хочешь? – сказал Колупай то, что всегда говорят в таких случаях.
– Я все равно сотру. Ты уйдешь, и я сотру. Вечером сотру, утром сотру, днем сотру. Я не дам тебе писать на этой стене, – бормотал я.
И Колупай тогда сел на корточки, заглянул в мои глаза и спросил:
– Ты что, не понимаешь? Там тюрьма, туда мусора людей сажают.
– Откуда ты знаешь? – ответил я. – Там военный завод. Там детали делают для пистолетов Макарова.
– А кто делает? Кто? – спросил меня Колупай.
И тут я вспомнил, что когда-то давно у Колупая был отец, когда еще он был маленький. А потом он куда-то исчез. Я хотел спросить: а что, твоего отца посадили? Но не стал...
Просто поднялся с земли и стал стирать рукавом неприличное слово.
– Дурак, – сказал Колупай. – Зачем тебе эта граница? За каким фигом? Это просто тупая стена. Неровная. Даже мячом об нее не подолбишь.
И тут я понял, что Колупай меня действительно не понимает, а объяснить нельзя. Впервые, в общем-то, я понял, что есть на свете такие вещи, которые объяснить нельзя, не получается.
Колупай продолжал бросать на завод камни и прочую гадость. Я продолжал любить зеленую стену и считать ее почти своей.
Так шло до того самого дня, когда мы с Колупаем лежали на крыше и впервые меня оттуда никто не гнал. Как вдруг...
Если в я не лежал на крыше, а, скажем, стоял, я бы с крыши, наверно, упал.
Через колючку лез человек. Человек был в пиджаке, старых ботинках, небритый и тихий. В кармане у него оттопыривалась четвертинка. Ну короче, это был дядя-алкаш. Сейчас говорят – бомж. А тогда бомжей не было. Были просто такие дяди, которых все обходили за три метра.
Он аккуратно перелез через колючку и спрыгнул на нашу крышу. Потом полез вниз.
И тут у Колупая прорезался голос.
– Дядь! – подал он этот свой охрипший от удивления голос. – А там что, завод?
– А кто его знает, – сказал дядька.
– Там тюрьма? – спросил я.
– Да какая тюрьма... – засмеялся дядька. И тут же задумался. – Пацаны, у вас нет десять копеек? На метро не хватает.
Я дал ему десять копеек и спросил:
– А что там?
– А кто его знает, – пожал он плечами и спрыгнул вниз.
Мы долго молчали, а потом Колупаев решительно сказал:
– Пойдем.
– Куда? – испугался я.
– Надо туда пролезть. Ведь он пролез!
Мы спустились в задний проход и стали там разговаривать.
– Он же пролез, – почему-то шепотом уговаривал меня Колупай. – Там есть двери, есть проходы. Обязательно есть!
– Я не могу... Я не хочу! Мне не хочется! Мне неинтересно! – отбивался я.
Но Колупаев не отпускал меня. Он вцепился в мой рукав и потащил прочь из нашего двора.
Так, в один прекрасный день, рухнула стена. Не в прямом, конечно, смысле. Оказалось, что эту стену можно даже перелезть.
Оказалось, что где-то она образует проход.
ПЛОХОЙ СОЛДАТ, или ВОЕННАЯ ТАЙНА
Да, что было, то было.
Было на нашей Большевистской улице несколько действительно интересных мест.
Например, в этом рассказике я опишу будку с часовым. Стояла эта будка у ворот серого красивого дома с большими окнами.
Дом был в шесть высоких этажей, окна с черными стальными решетками, а на концах решеток еще такие золотые шишечки. Ну то есть не дом, а дворец.
Туда каждый день приходило на работу, а вечером уходило с работы много-много офицеров. И вообще не просто так офицеров, а прямо полковников, майоров, капитанов и даже генералов с лампасами. Ну, генералы не входили, их привозили на машинах. Но вообще-то они иногда и приходили. Вот идет по улице генерал с лампасами, и лицо такое довольное: нет, думает, хорошо все-таки иногда прогуляться по Москве пешком, без машины!
Причем это были как будто свежевылупленные офицеры, в новенькой форме, с золотистыми погонами, умными сосредоточенными лицами, в таких интересных одинаковых коричневых ботинках и с коричневыми папочками в руках. Каждый (ну почти каждый) нес в руках коричневую папочку с документами. И солдаты за воротами были сытые, розовощекие и спокойные. Мы их видели, если въезжала машина с генералом, когда ворота открывали и закрывали. Они там что-то белили, подкрашивали, подмазывали, носили и подметали. Было их там гораздо меньше, чем офицеров и генералов, – ну, человек, наверно, десять.
Грузовичок приезжал туда военный – это явно с продуктами питания. Была у них там наверняка столовая, потому что шли из этого дома при попутном ветре всякие такие вкусные запахи типа суп-лапша и картошка, жаренная на сале.
Когда мы вечером выходили во двор и видели, как горят в темноте и сумраке окна серого здания, Колупаев начинал разглагольствовать.
– Ну что я вам скажу, товарищи, это у нас штаб. Для ракетного штаба маленький. Для самолетного тоже. Десантный не здесь. Ну, наверное, какая-то связь. Или стройбат.
– Сам ты стройбат, – обижался я за наш штаб. – Это вообще секретные войска, если хочешь знать.
– Хочу, – веселился Колупаев, – хочу знать. С чего ты взял, что здесь секретные войска? Какие секретные? Все войска в нашей стране давно известны.
– Подводные, – обижался я.
– Подводные – это ВМФ, военно-морской флот, – торжествующе гоготал Колупаев. – Ой, дурак! Ну ты дурак! Подводные!
Тут у нас начиналась легкая стычка, и все как-то более или менее приходило в норму. Слова Колупаева переставали казаться мне нестерпимо обидными. Просто уж очень я любил наш двор, нашу улицу и не мог вынести любого, даже малого унижения ее достоинства со стороны некоторых близких друзей.