— Вы ошиблись, это всего лишь завтрак.
— Да, господа, — поддержал я супругу. — Не будем откладывать до полудня, прошу всех проследовать в кабинет.
Спустя полтора часа. Там же.
Великий князь и цесаревич Николай Павлович грустил. Жизнь проходила мимо, неподалеку вершились судьбы мира, менялись границы одних государств и исчезали с карт другие, время летело вперед, а он до сих пор так и не совершил ни одного подвига. И неважно, что Цезарь или Александр Македонский в таком возрасте тоже ничего не успели сделать: голоногие древние дикари наследникам скифов не указ! Они не сделали… а ему очень нужно сделать!
Вот Михаил Нечихаев намного ли старше? На семь лет всего, а уже капитан и кресты со звездами на груди не помещаются. И первый бой принял как раз в одиннадцать! Эх, завидно становится… К Дашке Нечихаевой теперь и не подойти — нос воротит и требует доказательств храбрости. Девице, говорит, старшим братом гордиться должно, а кое-кому за широкой отцовской спиной прятаться не подобает. Врет она все, эта Дашка! Никакая у отца спина не широкая, он вообще ростом маленький. Ну и пусть! Зато Наполеон на три пальца ниже — Александр Христофорович по большому секрету сообщил.
А Дашка, хотя ее по правилам приличия полагается называть Дарьей Касьяновной, противная. И как на такой в будущем жениться? И ведь придется — сам обещал еще три года назад. Но для этого необходимо стать героем.
Решено! Николай встал с дивана, где так удобно предаваться унынию, и пошел готовиться к подвигам. Хотя чего уж там готовиться? Все приготовлено заранее, и самое сложное, что предстоит, — это выскользнуть из Михайловского замка незамеченным. Да, стоит поторопиться, пока война совсем не закончилась. А капитан Нечихаев не прогонит и домой не отправит, капитан Нечихаев человек хороший.
Казачий мундир Атаманского полка пошит недавно, потому сидит без изъянов, нигде не топорщится и не жмет. Сабля кована как раз под его руку… пистолеты на пояс… Не забыть взять денег — мешок с харчами на себе тащить тяжело, а десяти рублей вполне хватит на пропитание по дороге. Мишке лучше ничего не говорить — мал еще для войны. Вот письмо с объяснениями разве оставить?
Николай вздохнул и с тоской посмотрел на чернильницу и стаканчик с гусиными перьями — учителя не разрешали пользоваться вечными ручками, мотивируя необходимостью сначала поставить красивый почерк и уже потом осваивать скоропись. Но деваться-то некуда! Чистая бумага еще осталась?
На лист ложились ровные строчки, и даже привычные кляксы не портили настроение. А если буквы выводить покрупнее, то текста получится больше! И тут чуткий слух цесаревича уловил странный разговор за дверью:
— Не будет ли это считаться дезертирством, Абрам Соломонович? Все-таки без приказа… — слышался взволнованный молодой голос.
— Какое тут дезертирство, Гриша? — отвечал приглушенный бас. — В действующую армию идем, не к теще на блины.
— А ну как под трибунал потом?
— И что? Да пусть хоть сто раз разжалуют, чем в дворцовых караулках штаны протирать. Казак для битвы рожден, Гриша! Вот, бывалоча, мы с Михаилом Касьяновичем…
Николай насторожился, а молодой голос перебил собеседника:
— Не прогонит он нас, господин старший урядник?
— Нечихаев-то? Мы не скажем, что самовольно прибыли — пополнение, и все тут. Успеть бы только до Кенигсберга к приходу «Забияки» добраться, а уж там… Одвуконь пойдем, тогда не опоздаем. Но выходить нужно сегодня в ночь.
— Боязно…
— Дело верное, Гриша. Вернемся победителями, а их, как известно, не судят. Ты со мной?
— С тобой, Абрам Соломонович.
От радости у Николая дыхание сперло. Неужели Господь послал момент? Да, это он самый, можно не сомневаться!
Цесаревич на цыпочках подбежал к двери и рывком распахнул ее:
— Здравствуйте, господа!
— Здравия желаем, Ваше Императорское Высочество!
— Мне послышалось или тут составляется заговор?
Казаки посмотрели друг на друга, потом на великого князя. Старший, с бородой, закрывающей увешанную крестами грудь, вытянулся во фрунт:
— Никак нет, никаких заговоров!
— Врете… — с обидой прошептал Николай. — Я все слышал. Возьмите меня с собой, а то…
— А то что? — спрашивая, бородатый казак почему-то косился в сторону.
— А то не пустят меня! — Цесаревич отвернулся, чтобы украдкой вытереть предательские слезы. — Мне очень нужно. Вам тоже, да? Возьмите с собой, братцы!
Молодой, видимо, тот самый Григорий, тихонько кашлянул, привлекая внимание:
— Выручить бы человека, Абрам Соломонович. Сам погибай, а товарища выручай.
— В поговорке про другое.
Но что-то в голосе старшего урядника было такое, что заставило Николая усилить напор:
— Я про вашу помощь никому не скажу. Только помогите до Нечихаева добраться, а?
— Точно не скажешь?
— Никогда-никогда, даже на исповеди!
— На исповеди можно.
— Так вы согласны?
Казак опять покосился куда-то в сторону и кивнул:
— Выезжаем немедля. Гришка, коней подбери казаку Николаю Романову! Пошевеливайся, храппаидол!
Вечер того же дня.
Удивительно, но известие о побеге сына на войну Мария Федоровна восприняла спокойно. Лишь разговаривала, глядя в окно, чтобы никто не смог увидеть ее глаза.
— Все будет хорошо, душа моя. — Черт побери, я чувствую себя виноватым! — Александр Христофорович подобрал ему надежных спутников.
— Это так? — не оборачиваясь, спросила императрица у Бенкендорфа. — Вы в них уверены?
— Да, — подтвердил министр госбезопасности. — И на всех почтовых станциях до Кенигсберга размещены мои люди. Виду не подадут, но присмотрят.
— А потом?
— Потом — в море.
— Дорогая, — я пытаюсь отвлечь супругу от грустных мыслей, — «Забияка» очень крепкий корабль и не боится штормов. А потом Нечихаев не даст Николая в обиду. Согласись, что наследнику престола полезно не только иметь собственное мнение, но и кое-какой жизненный опыт.
— Двоих война уже забрала…
Ответить нечего, разве что банальностью:
— Он мужчина, душа моя.
— Он маленький…
— Маленький мужчина. Тем слаще вкус победы.
— Солдаты чаще чувствуют вкус крови.
— Это тоже нужно. И поверь — война не покажется ему забавной игрушкой. Ох как не покажется!
ГЛАВА 19
Наполеон ждал. С недавних пор ожидание вошло в привычку, и доклад адъютанта об отсутствии новостей воспринимался без прежнего раздражения. Наоборот, стала появляться какая-то боязнь новостей, способных нарушить установившееся положение.