— Все, что я могу сказать, я скажу полиции и прокурору. — Он даже не пытался скрыть, что мое присутствие нежелательно.
— А когда вернется профессор Эберляйн?
— Я не знаю, когда он вернется и вернется ли вообще. У вас есть его адрес? Дильсберг, Унтере-штрассе. Номер дома вам даст мой секретарь.
На этом аудиенция была окончена. Он даже не предложил мне сесть, я стоял перед его столом, как ефрейтор перед офицером. Когда я направился к двери, он по переговорному устройству велел секретарше дать мне одну из оставшихся визитных карточек Эберляйна. Не успел я переступить порог его кабинета, как она уже стояла по стойке смирно с маленьким конвертом в руке. А привратник, судя по всему, должен был отдать мне честь. Но он читал газету и лишь на секунду поднял глаза.
Я не стал звонить Эберляйну, я сразу же поехал в гору, на Дильсберг, поставил машину перед городскими воротами и отыскал его дом на Унтере-штрассе. К двери была прозрачным скотчем прикреплена записка: «Я в «Бельведере». Э».
В «Бельведере» он сидел на террасе.
— Это вы?.. Детектив?
— Я знаю, вы ждали кого-то другого. Записка на двери вряд ли была предназначена мне. Но может, вы все-таки позволите мне присесть?
— Прошу. — Он, не вставая, обозначил легкий поклон. — Взгляните! — Он указал на юг.
Там Дильсберг мягко переходит в холмы Малого Оденвальдского леса. Вид был прекрасный, маленький отель, на террасе которого мы сидели, по праву носил свое гордое имя.
— Нет, смотрите выше.
— Это… неужели это?..
— Да, это Альпы. Мёнх, Эйгер, Юнгфрау, Монблан — названий других вершин я не знаю. В году бывает лишь несколько дней, когда они видны; какой-нибудь метеоролог, наверное, мог бы объяснить причину. Я живу здесь уже шесть лет, а вижу их второй раз.
Небо над горизонтом было густо-синее. Там, где оно начинало светлеть, кто-то тоненькой белой кистью нарисовал цепь горных вершин. Справа и слева они терялись в дымке. А над ними раскинулся прозрачный купол летнего неба, обычного рейнского неба, хранящего тайну этого чуда, перед которым оно ненадолго приоткрыло занавес на южном склоне Дильберга.
— Может, мы с вами единственные, кто это видит.
Кроме нас, на террасе никого не было.
Он рассмеялся:
— Это обстоятельство повышает ценность зрелища?
Под впечатлением величественной картины я забыл, что он психиатр. Какие, интересно, выводы он сделает из моих слов? Что я не умею делиться? Что я был единственным ребенком в семье? Что я стал частным детективом потому, что не желаю делиться истиной с другими? Что я, как ребенок, упрямо цепляюсь за свои выдумки?
— Господин Зельб, я предполагаю, что вы хотите говорить со мной о Рольфе Вендте. От полиции я слышал, что вы сейчас работаете по поручению его отца. Как ваши успехи?
Он внимательно смотрел на меня. Загорелый, отдохнувший, в рубахе с расстегнутым воротом, с пуловером на плечах; палка с серебряным набалдашником стояла в стороне у перил, словно он в ней больше не нуждался, — если неприятности последних недель и отразились на его здоровье и настроении, то он этого не показывал, а может, я просто не замечал.
Я рассказал ему о том, что пуля, убившая Вендта, была выпущена из пистолета Лемке, известного ему как Леман. Что я не знал, действительно ли Лемке убил Вендта и зачем ему могло понадобиться его убивать. Что все убийства совершаются ради оправдания того или иного самообмана и что мне нужно знать про главный самообман каждого из действующих лиц, а я этого пока не знаю.
— Что было главным самообманом Вендта? Что он был за человек?
— Я понимаю, что вы имеете в виду, но не думаю, что бывает главный самообман жизни в вашем смысле. Бывает главная тема жизни, и у Вендта это было стремление сделать как надо.
— Что?
— Всё. Я не знаю другого человека, на которого я мог в такой же мере положиться, как на Вендта. О чем бы ни шла речь — о лечении пациента, об общении с родственниками, о совместных публикациях или об административной работе, — он не успокаивался, пока стоящая перед ним задача не была выполнена идеальнейшим образом.
— Отсюда и характерное выражение на его лице — взгляд человека, взвалившего на себя непосильную ношу.
Он кивнул.
— И чтобы защититься от непосильности этой ноши, перфекционист должен ограничивать себя, должен распределять и экономить свои ресурсы и не может жить полной жизнью. В профессиональной деятельности это возможно. А вот личная жизнь часто страдает. Из-за постоянного стремления угодить друзьям перфекционисту некогда радоваться дружбе, из-за постоянного стремления угодить женщинам ему некогда их любить. Вендт тоже не был счастлив. Но ему хотя бы удавалось из своей собственной неспособности к счастью извлекать понимание чужой неспособности быть счастливым.
— А как вообще становятся перфекционистом? Как, например, Вендт…
— Что за глупый вопрос, господин Зельб! У нас, швабов, перфекционизм в крови. Протестанты становятся перфекционистами, чтобы попасть на небо, дети, потому что этого от них ждут родители. Достаточно? Вендт был умным, тонким, трудолюбивым и симпатичным молодым человеком, и нет совершенно никакого повода анализировать его перфекционизм. Он не был счастлив. Но где написано, что мы родились для того, чтобы быть счастливыми? — Он схватился за палку и стукнул ею о землю, поставив точку под вопросительным знаком.
Я подождал несколько секунд.
— Вы знали, как все было на самом деле с Лео Зальгер и в каких отношениях с ней был Рольф Вендт?
Он рассмеялся.
— Из-за этого меня как раз и турнули с работы. Я действительно знал об обстоятельствах, в которых оказалась фрау Зальгер. Я воспринял их, как воспринимаю все прочие сложные обстоятельства, возникающие по разным причинам, — наркотики, драматические отношения, работа. То, что фрау Зальгер хотела вырваться из этих обстоятельств, было очевидно. Очевидным было и то, что этот друг детства и юности, Лемке-Леман, этот архангел Михаил, играл пагубную роль в ее жизни. Вы знаете, что Вендт был с ним знаком? В начале семидесятых годов, когда Вендт был членом Социалистического коллектива пациентов, а Лемке создавал свою профессиональную партию, они общались друг с другом.
Я ничего не понимаю в психиатрии и психиатрических больницах. Я знаю, что сумасшедший дом с кричащими и бушующими умалишенными и зарешеченными окнами и дверями — это, слава богу, уже вчерашний день. Порядки, существовавшие в клинике, когда там находился Эберхард, никак нельзя было назвать удовлетворительными. Но то, что Лео приняли в больницу, мне было непонятно. Лечащий врач Вендт, с которым она была хорошо знакома и который даже был в нее влюблен, а кроме того, знал Лемке, с которым Лео надеялась порвать с помощью терапии, — все это, на мой взгляд, выглядело не очень профессионально. Такая «терапия» больше похожа на ширму, за которой скрывалась совсем другая цель: спрятать Лео от полиции. И это все под носом у Эберляйна! Я теперь вполне понимал решение начальства освободить его от занимаемой должности. Я кратко обрисовал ему свои сомнения.