– Откель жа такому ишшо взяться? – удивилась
Дурка. – А и сам мне про то толокал. Толь не побегла я. Потому он не велел. Я
ишшо ране таво с им просилась – мычала «возьми меня, возьми». Боялась, не
проймет, меня окроме бабани никто не пронимал. А он пронял. «Рано, грит, тебе в
Святу Землю. Бабаня без тебя как? Вот ослобонит тя Господь, тады ко мне
приходи. Ждать буду».
Лишь теперь, с запозданием, Пелагия
сообразила, что девчонка, пожалуй, привирает или, выражаясь мягче, фантазирует.
Придумала себе сказку и тешится ею. А, с другой стороны, чем ей, бедняжке, еще
тешиться?
Пелагия погладила Дурку по голове.
– Почему ты молчишь? В деревне тебя считают
немой и полоумной, а ты вон какая умница. Потолокай с сельчанами, к тебе и
относиться станут по-другому.
– С кем толокать-то? – фыркнула Дурка. – И об
чем? Я толь с бабаней толокаю, тихонько. Кажный вечор. Про Мануила ей сказываю,
а она слухат. Отвечать не могет, без языка лежит. Когда я малая была, бабаня
мне, бывалот, толокает-толокает, а я, дура, мычу. Теперя наспрот (наоборот). Я
толокаю, бабаня мычит. Плохая она, помрет скоро. Схороню, тады ослобонюсь. И
пойду к нему, к Амануилу. В Святу Землю. Толь сыперва (сначала) подрасту,
девкой стану. На что ему малая девчонка? Годок-другой ишшо обождать надо.
Гли-ко-ся, у меня чаво, – с гордостью сказала Дурка и распахнула ворот драного
платьишка – показала едва-едва набухающие грудки: сначала одну, потом вторую. –
Вишь? Скоро я девкой стану?
– Скоро, – вздохнула Пелагия.
Обе замолчали, каждая думала о своем.
– Слушай, – сказала монахиня, – а могла бы ты
показать мне ту череву? Ну, где ты Мануила нашла?
– Чаво, покажу, – легко согласилась Дурка. –
Как кочеты навтора (во второй раз) проголосят, сызнова к мельне приходи. Сведу.
Стыдный сон
До петушьего крика, который, согласно закону
природы, должен предшествовать рассвету, было еще долго, часов, пожалуй, пять
или шесть, так что следовало как-то определиться на ночлег.
Пелагия вернулась к общинной избе, чтобы
спросить у старосты, где можно заночевать.
В доме горели окна, и монахиня, прежде чем
войти, заглянула в одно из них.
Старосты в горнице не было. За дощатым столом
сидел в одиночестве Сергей Сергеевич, а по лавкам вдоль стен улеглись остальные
участники экспедиции.
Из этого было понятно, что изба выделена
следователю и его команде под ночевку. И то – где ж их еще размещать? Гостинице
в Строгановке взяться неоткуда.
Довольно долго сестра стояла неподвижно, глядя
на Сергея Сергеевича.
Ах, какое лицо было у следователя, когда он
думал, что никто его не видит! Ни насмешливости, ни сухости.
Лоб Долинина был пересечен страдальческими
морщинами, у рта пролегла трагическая складка, а глаза сияли подозрительно ярко
– уж не от слез ли?
Вдруг Сергей Сергеевич уронил лоб на
скрещенные руки, и его плечи задрожали.
До того его было жалко – слов нет. Вот ведь
какую муку несет в себе человек, а не гнется, не ломается.
И монахиня поймала себя на том, что ей очень
хочется прижать русую голову страдальца к груди, погладить измученное чело,
стряхнуть слезы с ресниц.
Да полно, испугалась вдруг она, жалость ли
это? А если нет?
Если быть с собой до конца откровенной, совсем
начистоту, из-за чего она так легко согласилась ехать с Долининым в Строгановку?
Только ли в расследовании и защите Митрофания дело?
Нет, матушка, понравился тебе петербургский
мастер сыска, уличила себя инокиня. А еще ты, грешница, почувствовала, что и
сама ему нравишься. Вот и захотелось побыть с ним рядом. Или не так?
Так, повесила голову Пелагия, истинно так.
Вспомнила, как стиснулось сердце, когда он
сказал ей невозможные слова – про то, что другой такой на свете нет, и не будь
она монашка...
Ах, стыдно! Ах, нехорошо!
И хуже всего то, что страшным своим рассказом
про серную кислоту Сергей Сергеевич задел в сердце какую-то струнку. Ничего нет
опасней этого – когда в женском сердце, содержащемся в неукоснительной
строгости, можно даже сказать, зажатом в ежовой рукавице, вдруг тонко зазвучит
некая, казалось бы, давно и навсегда оборванная струнка...
Перепугалась черница так, что зашептала
молитву об избавлении от искушения.
Испуг породил решительность.
Пелагия поднялась на крыльцо, вошла в сени и
постучала в дверь горницы. Подождала несколько времени, чтобы Сергей Сергеевич
успел распрямиться, стереть слезы, и переступила порог.
Долинин поднялся ей навстречу. Совладать с
лицом не сумел – смотрел на инокиню с изумлением и чуть ли не страхом, словно
был застигнут на месте преступления. Это лишний раз убедило ее в правильности
решения.
– Вы вот что, – объявила Пелагия. – Вы не
ждите меня. Возвращайтесь, нынче же. Что вам тут маяться? Вижу, вы даже спать
не можете. Я останусь в Строгановке на денек-другой. Раз уж, благодаря вам,
оказалась в этой глуши, займусь своим прямым делом. Я как-никак школьная
начальница. Осмотрюсь, поговорю с крестьянами, со старостой. Может, отдадут мне
девочек, какие поменьше, на обучение. Что им здесь в невежестве расти?
Подумалось: а ведь верно, и непременно нужно
будет Дурку забрать, а бабушку ее можно пристроить в монастырскую больницу.
Была уверена, что Долинин станет отговаривать,
даже горячиться.
Однако следователь смотрел на нее молча, не
произносил ни слова.
Неужто понял истинную причину, ужаснулась
Пелагия. Наверняка догадался – ведь человек он умный, тонкий.
Отвела глаза, а может быть, даже и покраснела.
Во всяком случае, щекам стало горячо.
Сергей Сергеевич сухо, через силу вымолвил:
– Что ж... Может, так и лучше... – И
закашлялся.
– Это ничего, – тихо, ласково сказала ему
Пелагия. – Ничего...
Никаких других слов позволить себе не могла,
да и этих бы не следовало. То есть в самих словах, совершенно невнятных,
предосудительности не заключалось, но тон, которыми они выговорились, конечно,
был непозволителен.
Долинин от этого тона дернулся, глаза блеснули
злобой, чуть ли не ненавистью.
Буркнул:
– Ну, прощайте, прощайте.