– Милое лицо, только неулыбчивое. И дети ему
тоже понравились.
– У вас очаровательные крошки, отче, – сказал
он. – И как много. Я и не знал, что лицам монашеского звания дозволяется детей
иметь. Жалко, мне детей заводить нельзя, потому что я сумасшедший. Закон
воспрещает сумасшедшим вступать в брак, а если кто уже иступил, то такой брак
признается недействительным. Мне кажется, я тоже прежде был женат. Что-то такое
припо…
Тут раздался осторожный стук, и в дверь
просунулось веснушчатое лицо Полины Андреевны – ужасно некстати. Владыка
замахал на духовную дочь рукой: уйди, не мешай – и дверь затворилась. Но момент
был упущен, в воспоминания Бердичевский так и не пустился – отвлекся на
таракана, что медленно полз по тумбочке.
Шли минуты, часы. День стал меркнуть. Потом
угас. В комнате потемнело. Никто больше в дверь не стучал, не смел тревожить
епископа и его безумного подопечного.
– Ну вот что, – сказал Митрофаний, с
кряхтением поднимаясь. – Устал я что-то. Буду устраиваться на ночь. Физика
твоего все равно нет, а появится – доктор его в иное место определит.
Улегся на вторую постель, вытянул занемевшие
члены.
Матвей Бенционович впервые проявил некоторые
признаки беспокойства. Зажег лампу, повернулся к лежащему.
– Вам здесь не положено, – нервно проговорил
он. – Это помещение для сумасшедших, а вы здоровый.
Митрофаний зевнул, перекрестил рот, чтоб злой
дух не влетел.
– Какой же ты сумасшедший? Не воешь, по полу
не катаешься.
– По полу не катаюсь, но бывало, что выл, –
признался Бердичевский. – Когда очень страшно делалось.
– Ну и я с тобой выть буду. – Голос
преосвященного был безмятежен. – Я, Матюша, теперь тебя никогда не оставлю. Мы
всегда будем вместе. Потому что ты мой духовный сын и потому что я тебя люблю.
Знаешь ты, что такое любовь?
– Нет, – ответил Матвей Бенционович. – Я
теперь ничего не знаю.
– Любовь – это значит все время вместе быть.
Особенно, когда тому, кого любишь, плохо.
– Нельзя вам здесь! Как вы не понимаете! Вы же
епископ!
Ага! Митрофаний в полумраке сжал кулаки.
Вспомнил! Ну-ка, ну-ка.
– Это мне, Матюша, все равно. Я с тобой
останусь.
И тебе больше не будет страшно, потому что
вдвоем страшно не бывает. Будем с тобой оба сумасшедшие, ты да я. Доктор
Коровин меня примет, случай для него интересный: губернский архиерей мозгами
сдвинулся.
– Нет! – заупрямился Бердичевский. – Вдвоем с
ума не сходят!
И это тоже показалось преосвященному добрым
признаком – прежде-то Матвей Бенционович со всем соглашался.
Митрофаний сел на кровати, свесил ноги.
Заговорил, глядя бывшему следователю в глаза:
– А я и не думаю, Матвей, что ты с ума сошел.
Так, тронулся немножко. С очень умными это бывает. Очень умные часто хотят весь
мир в свою голову втиснуть. А он весь туда не помещается, Божий-то мир. Углов в
нем много, и преострые есть. Лезут они из черепушки, жмут на мозги, ранят.
Матвей Бенционович взялся за виски,
пожаловался:
– Да, жмут. Иногда знаете как больно?
– Еще бы не больно. Вы, умные, если чего в
мозгу вместить не можете, то начинаете от мозга своего шарахаться, с ума
съезжать. А на что иное переехать вам не дано, потому что у человека кроме ума
только одна другая опора может быть – вера. Ты же, Матюша, сколько ни повторяй
“Верую, Господи”, все равно по-настоящему не уверуешь. Вера – это дар Божий, не
всякому дается, а очень умным он достается вдесятеро труднее. Вот и выходит,
что от ума ты отъехал, к вере не приехал, отсюда и всё твое сумасшествие. Что
ж, веры я тебе дать не могу – не в моей власти. А на ум вернуть попробую. Чтоб
у тебя Божий мир снова меж ушами помещаться мог.
Бердичевский слушал хоть и недоверчиво, но с
чрезвычайным вниманием.
– Ты читать-то еще не разучился? На-ко вот,
почитай, что другая умница пишет, еще поумней тебя. Про гроб почитай, про пулю,
про Василиска на ходулях.
Владыка вынул из рукава давешнее письмо,
протянул соседу.
Тот взял, придвинулся к лампе. Сначала читал
медленно, про себя, но при этом старательно шевелил губами. На третьей странице
вздрогнул, шевелить губами перестал, захлопал ресницами. Перевернув на
следующую, нервно растрепал себе волосы.
Митрофаний смотрел с надеждой и тоже шевелил
губами – молился.
Дочитав до конца, Матвей Бенционович яростно
потер глаза. Зашелестел страницами в обратную сторону, стал читать снова.
Пальцы потянулись ухватиться за кончик длинного носа – была у товарища
прокурора в прежней жизни такая привычка, посещавшая его в минуты напряжения.
Вдруг он дернулся, отложил письмо и всем телом
повернулся к владыке.
– Как это “Акакий”! Мой сын – Акакий? Да что
за имя такое! И Маша согласилась?!
Архиерей сотворил крестное знамение, прошептал
благодарственную молитву, с чувством прижался губами к драгоценной панагии.
А заговорил легко, весело:
– Наврал я, Матвеюшка. Хотел тебя расшевелить.
Не родила еще Маша, донашивает.
Матвей Бенционович нахмурился: – И про
статского советника неправда?
На заливистый, с одышкой и всхлипами хохот,
донесшийся из спальни, в дверь заглянули уже безо всякого стука, только не
госпожа Лисицына, а доктор Коровин с ассистентом, оба в белых халатах – должно
быть, после обхода. С испугом уставились на побагровевшего, утирающего слезы
владыку, на встрепанного пациента.
– Вот уж не думал, коллега, что энтропическая
скизофрения заразна, – пробормотал Донат Саввич. Ассистент воскликнул:
– Это настоящее открытие, коллега! Досмеявшись
и утерев слезы, Митрофаний сказал растерянному товарищу прокурора:
– Про чин не наврал, это был бы грех
неизвинительный. Так что поздравляю, ваше высокородие.
Донат Саввич пригляделся к выражению лица
своего пациента и бросился вперед.
– Па-азвольте-ка. – Он присел перед кроватью
на корточки, одной рукой схватил Матвея Бенционовича за пульс, другой стал
оттягивать ему веки. – Что за чудеса! Что вы с ним сделали, владыко? Эй,
господин Бердичевский! Сюда! На меня!