Генерал склонился над столом, на котором лежала большая карта. Его окружали четыре офицера, внимавшие речи стратега. Он говорил тихо, почти шепотом, его голос звучал мелодично. Казалось, этот человек не ведет совещание, а просто выражает свои мысли вслух. Совершенно случайно он поднял глаза и посмотрел на меня с таким смирением во взоре, которое, учитывая его высокое положение, показалось мне излишним. Генерал уже достиг библейского возраста и напоминал своей внешностью одного из офранцуженных масонов, обладающих поистине энциклопедическими познаниями. Если бы не мундир, его можно было бы принять за раввина или за какого-нибудь почтенного старца из приморских провинций. Снежно-белые, всегда искусно уложенные волосы и тщательно подстриженная борода делали его похожим на пожилого ангела, надевшего военную форму. Что же касается прочих деталей его облика, то мне бы хотелось упомянуть тонкие пальцы пианиста, которым придали особое изящество прожитые им годы, и чрезвычайно тонкие руки и ноги. Грудь такого человека не приняла бы никакой награды, кроме медали Pour le Mérite
[32]
: как всем прекрасно известно, ее вручил ему император за героические действия во время одной из битв, завершившейся нашим поражением. Хочется также упомянуть одну важную черту этого человека, заметную только при непосредственном общении, хотя описать ее достаточно сложно. Если определить это явление одним словом, то следовало бы говорить о замедленности, однако подобный термин не в состоянии передать всей гаммы чувств, которую выражали глаза генерала. Начнем с того, что расстояние между его бровями и глазами было невероятно большим, и уже это само по себе придавало его облику оттенок вечной наивности. Однако решающим моментом было движение век. Когда этот человек созерцал что-либо, внимал кому-либо или глубоко задумывался, его веки начинали медленно опускаться, подобно занавесу в оперном театре. Они падали все ниже и ниже, пока не прятали совсем глаз, которым служили защитой. Потухшие глаза генерала вызывали в его собеседниках неясную, но отчаянную тревогу. Никто не знал, почему это происходило, но стоило векам опуститься, как всем казалось, что страшная беда нависла над нашим миром. Наконец глаза на миг закрывались, словно генерал прислушивался к божественной музыке небесных сфер. Но именно в тот момент, когда всем присутствующим уже казалось, будто вождь навеки отверг этот мир, и все, охваченные животным ужасом, готовы были поддержать его за локоть или попросить помощи за пределами поезда, как раз в эту минуту веки старца начинали свое движение в обратном направлении: вверх, вверх и вверх. Он просыпался и всегда задавал один и тот же вопрос: „Где мы?“ Если бы речь шла о любом другом человеке столь почтенного возраста, такое поведение было бы расценено как проявление старческого маразма, но размещение генерального штаба внутри постоянно движущегося по всей стране поезда отчасти оправдывало его вопрос. Мы, офицеры, располагавшиеся в третьем вагоне, не могли, естественно, знать точных координат нашей позиции, а потому чаще всего ответ звучал так: „Мы направляемся на фронт, генерал“.
Однако все это мне еще только предстояло узнать. В день нашей первой встречи я встал по стойке „смирно“, но генерал посмотрел на меня снисходительным и полным нежности взглядом и представил мне четырех офицеров своего штаба. Первый из них был в чине майора; безупречный мундир выдавал в нем человека, которому не раз приходилось отдавать приказы расстрельной команде. Второй отличался исключительной худобой, впалые щеки казались гримасой удивления, застывшей на его лице с момента рождения. Стоило генералу заговорить, и лицо этого человека тут же озарялось, как это бывает со страстными приверженцами какой-либо идеи. Третий — старый полковник — представлял собой уменьшенную копию генерала. Несколько позже я заметил, что, когда генерал покидал комнату, этот человек затухал прямо на глазах, словно зеркало, на которое набегает черная тень, стоит нам убрать светильник, озарявший его раньше. Все трое были мне представлены в строгом соответствии с иерархией, принятой в армии. Когда наступила очередь четвертого, генерал произнес фамилию одного из самых знатных родов и добавил только одно замечание, проявив свойственную ему безграничную тактичность:
— Будьте снисходительны к этому человеку. Стук колес лишает сил даже самых отважных вояк.
Граф — мне кажется, что он был именно графом, но я могу и ошибиться, потому что мы все в поезде обращались друг к другу по имени, — спал богатырским сном. Он удобно расположился на стуле, положив ногу на ногу, его тело обмякло, а офицерская фуражка почти касалась груди. Когда его разбудили, я почувствовал себя так же неловко, как Шампольон
[33]
, нарушивший священный сон фараонов.
— Это поистине наполеоновский маневр, мой генерал, — заявил он и только потом понял, что ему просто хотели представить новичка, а не интересовались его мнением. Тогда граф издал нечленораздельное „ух-ум“, поднялся на ноги и приветствовал меня кивком головы. У него был настоящий финикийский нос и коровьи глаза. Мне кажется, что, несмотря на его улыбку, он ненавидел меня за мое вторжение в их мир, и в дальнейшем мы почти не разговаривали.
Как раз в эти дни какой-то из кланов туземцев, которых мы еще не успели до конца приручить, взбунтовался против власти империи. Мятежный район находился на расстоянии двух тысяч километров по железной дороге. Палец генерала очертил на карте довольно обширную территорию, и этот простой жест сам по себе уже служил профилактической мерой против разрастания конфликта. Главнокомандующий сначала изложил в общих чертах информацию о ситуации на фронте, а потом попросил меня высказать свое мнение. Я горел желанием очутиться на передовой и наивно поинтересовался, сколько же времени мы будем ехать туда. Когда мы приедем на поля сражений?
— Огромным препятствием для нас является несовершенство здешних железных дорог, — заметил один из присутствующих.
Генерал скорбно кивнул головой.
— В вас говорит ваша молодость и горячность, но необходимо иметь в виду трудности на пути прогресса, — сказал другой, и в голосе его — по непонятным для меня причинам — прозвучал укор.
Их реплики показались мне приметами тайного заговора с целью скрыть от меня какую-то информацию. Позабыв о приличиях, я продолжал настаивать на своем вопросе, пока один из присутствующих наконец не сдался и не ответил с оттенком раздражения в голосе: дней через тридцать, никак не меньше. Целый месяц! Верные нам войска находятся в далекой провинции, а генерал, которому предстояло ими командовать, приедет только через месяц. Я так опешил, что, наверное, на моем лице появилась гримаса удивления, но, если это и случилось, никто и никогда не припомнил мне ее.
Мне стоило большого труда приспособиться к нашему распорядку дня. Благодаря моему чину я был избавлен от всех обязанностей, кроме одной — посещать ночные совещания: генерал предпочитал планировать маневры именно в это время. Иногда по телетайпу приходили сообщения с последними новостями о конфликте. Ночью генерал уточнял расположение полков на карте и просил нас высказывать свое мнение. Это было его единственное занятие, и на самом деле ничего больше сделать он не мог. Порой с ним случался один из тех приступов, которые нас так пугали, и его веки начинали медленно опускаться. А еще иногда он обозначал на карте боевых действий какую-нибудь точку и восклицал: вот здесь, да, да, именно здесь располагается piéce de résistence
[34]
противника, в этом нет никакого сомнения. Мне казалось невероятным, что, находясь в вагоне движущегося поезда на расстоянии сотен километров от фронта, кто-нибудь мог угадать намерения варварских орд, кочевавших с места на место. Однако мне следовало быть очень осторожным — как мог я, юнец, только что покинувший стены академии, перечить живой легенде отечества. Мне никогда не удалось понять, какими мозгами он обладал — гения или первобытного человека. Мне никогда не удалось понять, получил я возможность наблюдать за исключительно тонким умом современного Макиавелли или передо мной был бездарный представитель военной аристократии. Генерал никогда не высказывал никаких желаний и не раскрывал своих секретов. Правда, за обедом ему очень нравилось устраивать странные диспуты: он определял порядок выступлений и самолично вел дебаты, умело сдерживая страсти и направляя диспуты в русло изящной словесности. При этом генерал никогда не выражал собственного мнения, а лишь бросал перчатку своим сотрапезникам. Взглянув на одного из офицеров, он, к примеру, задавал риторический вопрос: „Вечен ли спор между искусством и наукой, между пороком и добродетелью?“ На следующий день тема казалась полной бессмыслицей: „Вы являетесь сторонником бельгийской френологии или вавилонской астрологии?“ Порой контроверза требовала значительной подготовки: „Принимая во внимание блестящее вступление, которым Клаузевиц
[35]
предваряет свой труд, можем ли мы предположить, что из этого человека мог получиться прекрасный гражданский архитектор?“ Иногда зачин отдавал изысканной антропософией: „Если предположить, что отчеты исследователей безупречны, каков, по вашему мнению, был Промысел Божий в момент создания пигмеев, проживающих ныне в тропических зонах Африки?“