Я пытаюсь представить это огромное количество людей, моих соотечественников, как они просыпаются зимними утрами на заскорузлом краю света, сами себе чужие, выдернутые с корнем из своей жизни, из нежного родного естества. И кроме голода, вшей, болячек и страха перед завтрашним днём, их неминуемо настигает один и тот же вопрос. Почему, по чьей милости та страна, что могла быть раем, самая прекрасная земля стала загоном для человеческого скота, заповедником террора и унижений? Кто это натворил? И наиболее мужественные среди них рано или поздно нарывались на здравый ответ: мы же и натворили. По своей воле.
С двадцатых чисел декабря на Второй Речке дул резкий снежный ветер, на сопках бесчинствовала метель. Мандельштама не стало уже в конце месяца. В том году ему исполнилось сорок семь. Нестеров перезимовал на пересылочном пункте до начала навигации, а затем был отправлен на северную золотую каторгу. О том, как он сумел сохранить себя на Колыме и вообще сумел ли, Нестеров предпочитал всю жизнь молчать.
Людмила не ограничилась одним лишь объяснением про «изумрудик». Ей не терпелось сообщить нам с сестрой ещё одну подробность, которая на исходе восьми лет беганья за отцом лишала её покоя.
Это случилось уже после операции, когда отец на короткое время вернулся из больницы домой. Он не жаловался Людмиле на самочувствие, но иногда по ночам, во сне, бредил. Она лежала рядом и слушала его невольные откровения, боясь узнать что-то плохое. Вот и узнала. Однажды в бреду отец очень отчётливо и громко выговорил имя бывшей, покинутой жены. Даже несколько раз позвал: «Лида, Лида!» Под утро Людмила не сдержалась и в сердцах отчитала его: «Как же так? Лежишь тут в постели с одной женщиной, а во сне зовёшь другую?» Отец оставил её претензию без ответа. И сейчас она терзала нас с сестрой бессмысленными грустными вопросами. Мы опустили глаза, как бы сожалея об отцовской бестактности. Уместных слов на эту тему у нас тоже не нашлось.
Людмила напомнила мне, чтобы я забрал вещи отца, какие захочу. Я взял старый полевой бинокль с шестикратным увеличением и большую готовальню с чёрным бархатным нутром – только то, что он увёз когда-то из дома. Людмила вдруг спохватилась и попросила меня на всякий случай, чтобы я ничего больше не забирал: «Он ведь ещё выздоровеет!..» Но я и не посягал.
Через полтора месяца она пришлёт мне две посылки. В пыльных холщовых мешках, исписанных химическим карандашом, уместятся поношенный овчинный полушубок, стопка альбомов европейской живописи и тринадцать разрозненных томов Большой медицинской энциклопедии.
В самом последнем разговоре отец признался мне, что почти перестал доверять науке, разочаровался в ней. Объяснил он так. Наука привыкла опираться только на типичные, повторяемые факты, чтобы их можно было наблюдать раз за разом или, допустим, по желанию воспроизвести. А те неповторимые вещи и события, которые нельзя проиграть заново, как пластинку, нельзя размножить под копирку, наука чаще всего игнорирует, смотрит на них свысока: это иррациональные погрешности, ими легко пренебречь. Но пренебрегать ими – глупость и близорукость, потому что в отклонениях, уникумах и патологиях, скорей всего, и кроется если не разгадка нормы, то гораздо более красноречивая информация о ней, чем в самых нормальных, типовых вещах. Просто учёные пока не имеют достаточно сильных и подходящих инструментов.
– А кто имеет? – спросил я.
Такого ответа я мог ожидать от кого угодно, только не от своего отца.
– Поэты, – сказал он.
На прощанье мы не обнялись и не коснулись друг друга.
Обниматься у нас с отцом было не принято.
Глава девятая РАЗВЕДКА ЦАРЯ ПЕНФЕЯ
Это происходило каждую осень.
В назначенный день женщины уходили из своих домов на трое суток – покидали мужей, детей, даже грудных младенцев, чтобы совершить нечто скрытое от всех, невыносимое для глаз и шаткого человеческого рассудка.
По истечении трёх суток женщины возвращались неузнаваемо чужие, со следами запёкшейся чёрной крови под ногтями и в волосах. Изо рта, подмышек, промежности шибал удушающий запах падали и дикого зверя. Требовалось несколько дней и ночей, чтобы смылся, выветрился животный кровяной дух и безымянная особь женского пола заново постепенно превратилась в мать, хозяйку и послушную жену. У тех людей «быть замужем» означало быть покорной мужу.
Если ритуальные осенние уходы женщин уже в тогдашние времена были почти сплошь укрыты мраком, то сейчас нам и вовсе остаётся подбирать маковые зёрнышки догадок. Но я всё же попытаюсь вглядеться. Не из пристрастия к тайникам и чёрным дырам, а под влиянием той колоссальной тени, которую бросает на интересующую меня историю обратная, скрытая сторона так называемого золотого века.
– Твоя любимая Эллада, – сказал мне ехидный Арсений, – не только светилась и благоухала. Иногда она воняла, как провинциальный передвижной зверинец.
Лучше бы он не вставлял сюда «твоя любимая», поскольку сам же когда-то и влюбил меня в античную Грецию. А раньше, задолго до этого, её мучнистые торсы, бюсты и портики вызывали скорее уважительную скуку. И ничего другого, кроме беломраморного пафоса и неуклюжей самодостаточной голизны, я за прекрасной Элладой не замечал. А он мне твердил: «Вот увидишь, вот увидишь!..», и само собой подразумевалось, что в один чудный день мы непременно окажемся посреди настоящего древнего города, где только и можно окончательно удостовериться в бессмертной эллинской правоте.
Падения железного занавеса и свободных путешествий в обозримом будущем не предвиделось, поэтому нашей Древней Грецией стал Крым, точнее, развалины Херсонеса, облюбованные Арсением со времён студенческой археологической практики. Уже окончив университет, он приезжал туда чуть ли не каждый год и останавливался на ночлег у Веры Борисовны, своей старой севастопольской знакомой.
Наконец нам удалось выбраться на юг вдвоём – на полтора дня, почти без багажа и, можно сказать, без царя в голове. Из симферопольского аэропорта частник на терпеливой «ладе» за символическую плату подбросил нас до Камышовой бухты.
Вера Борисовна, смуглая круглолицая украинка средних лет, торговала на продуктовом рынке баночками с разносолами собственного приготовления и заодно сдавала приезжим комнату дочери, уехавшей на учёбу. Она легко согласилась приютить нас обоих. После самолётной сухомятки домашняя икра из баклажанов и рубиново-чёрная изабелла в гранёных стаканах были райским угощением.
Пока мы не ушли по своим делам, Вера Борисовна торопилась поведать о дочке: сама поступила в столичный вуз, учится на стипендию, прелесть и умница, только вот худая очень и письма редко пишет… Говоря всё это, косилась на моего приятеля со значением. Потом внятно упрекнула: зря вот вы приезжаете каждый раз, когда Дины нет. А на каникулах сразу и познакомились бы!.. Арсений резонно возражал, что комнат всего две и ему будет просто негде ночевать – разве только в одной спальне с дочерью хозяйки. Вера Борисовна по-девичьи смутилась, но тут же принесла фотоальбом, чтобы мы всласть насмотрелись на её прекрасную Дину; перебирала и подсовывала одну за другой любительские карточки: то целый прайд купальщиц на берегу с мелкими нерезкими личиками, то чей-то неуверенный локоть, перечёркнутый смазанной веткой. И везде вместо Дины было бедное слепое пятно.