Но в дальнейшем всё чаще получалось так, что я сестру оставлял одну: сбегал от неё из двора, уходил в себя и в собственную жизнь, как в дальнее плаванье, уезжал насовсем в другие города и страны. Научившись читать в четырёхлетнем возрасте и проглотив за последующие три года всю доступную мне тогда письменно-печатную продукцию, включая надписи на заборах, карамельные фантики и сурово адаптированные легенды Эллады, я теперь на вопросы назойливых взрослых: «Кем ты хочешь стать?» коротко отвечал: «Одиссеем». Сестрица бежала за мной по двору, как доверчивая собачка, тёплые байковые рейтузы пузырились под коротким платьем, а я, героический мерзавец, гнал её: «Не ходи за мной! Отстань!» – и она отставала и уходила без обиды, маленькая прекрасная женщина, отвергнутая мальчишеской спесью.
Незадолго до моего попадания на школьную каторгу начальство Никелькомбината, где работал отец, одарило нас квартирой в пятиэтажной хрущёвке: две смежные комнаты «вагончиком», кухня игрушечных габаритов и совмещённый санузел. Это был уже невообразимый простор для жизни. В том же году я решил, что перед поступлением в школу будет правильно сходить по-быстрому в пробное кругосветное путешествие. Наша улица упиралась хвостом в Центральный парк культуры и отдыха, который интриговал меня, примерно как джунгли. Я точно знал, что там в кущах акаций и чёрной смородины иногда совершаются преступления и половые акты, но не знал – что из них страшнее. Однако в ходе моего опасного путешествия акты ни разу не совершались, врать не буду. Шёл я налегке, без продуктовых запасов: так опасней и увлекательней, а с продуктами любой дурак смог бы. Главной моей задачей было не сбиться с курса, то есть не отвлечься и не сменить направление – только так я вернусь в исходную точку, прямо к своему подъезду, обогнув земной шар. Позади джунглевой оградки тянулась бесцветная улица Новосибирская, за ней – неопрятные домишки частного сектора. Пришелец из пятиэтажки чувствовал себя здесь аристократом из родового поместья. Наблюдение за местными нравами показало, что среди аборигенов встречаются дети, чем-то выпачканные с ног до головы, и они лижут сладких, прозрачно-малиновых петушков на палочках далеко высунутыми языками. Это было нелёгкое испытание для исследователя, которому тоже страстно захотелось полизать леденец.
Собственно, частными хибарами город и заканчивался.
Дальше начиналось нечто безлюдное и беспредельное, сухое и каменистое, с воспалённым горизонтом и травянистой горечью во рту. Вечерело, становилось холодно. Приключениями здесь не пахло – только терпением и пылью.
По моим сегодняшним прикидкам, я в тот день отошёл от города примерно на четыре километра и пребывал на подступах к Новотроицку. Здесь у меня случился жестокий упадок сил, и я был вынужден устроить привал у дорожной обочины.
Но ещё до того как одиссеевский азарт утих, меня настигло ошеломляющее открытие. Оказалось, что здания, в которых мы живём, и хвалёные могучие комбинаты, и весь город целиком – это лишь маленькие смешные загородки посреди безжалостно большого, простуженного пространства, абсолютно безразличного к нам, к нашим хотениям и страхам, ко всему, что мы считаем нежным или злым, милым или отвратительным. Конечно, в ту минуту я не формулировал своё открытие такими словами, но чувствовал именно так. И это чувство, кажется, равнялось отчаянью первобытного человека, застывшего с разинутым ртом перед лицом равнодушной природы. Какой-то серый косогор с блестящими кремниевыми брызгами, где я споткнулся и разбил в кровь колено и локти, явился гораздо более простой и сильной реальностью, чем всё, что я мог нафантазировать.
Меня подобрал с обочины усталый дядечка на мотоцикле с коляской, и уже к полуночи я вернулся на исходную позицию. Мать посмотрела на меня безумными глазами и ничего не сказала.
Всю свою жизнь родители считали копейки, оглядывались на ценники, говорили: «Не могу себе позволить». Как и большинство нормальных советских хозяек, мать стирала под кухонным краном целлофановые пакеты – не выбрасывала, пока не порвутся. Отец годами ходил в одних и тех же сандалетах и прилаживал сломанную дужку очков изоляционной лентой. Им, впрочем, и в голову не приходило жаловаться на скудость быта – они от своей бедности точно не страдали.
Сейчас я знаю: от чего они действительно страдали, так это от бедности географии.
Если бы моей матери довелось заново изобретать компас, она бы, наверно, сразу же обозначила на нём Англию – как пятую сторону света. Или даже легко пожертвовала бы строгим намагниченным севером ради обожаемых Британских островов. Это вовсе не значит, что мать всерьёз мечтала об Англии: увидеть, прикоснуться и прочее. Правильнее будет сказать – даже и не мечтала. Поскольку для неё это было равносильно грёзам о поездке в какую-нибудь страну Оз или, допустим, в ганнибаловский Карфаген. За свою жизнь мать ни разу не побывала не то что за границей, но и в самом заурядном доме отдыха.
Отец как-то раз пришёл домой и заявил, что поедет работать в Кению, чем вызвал у меня, одиннадцатилетнего, просто эйфорический восторг. Кения мне была совсем не чужая. А очень даже своя. Потому что мою тогдашнюю коллекцию сокровищ украшала почтовая марка цвета марганцовки, где застенчивый голодный жираф, задрав голову, отщипывал марганцевые листочки с одинокого дерева, а в небе саванны завис коронованный овал с чудесным девичьим профилем. Виньетированная надпись по периметру дарила мне счастливое обладание сразу тремя странами: Uganda, Kenya, Tanganyika! Уганда врывалась в самую душу и насмерть покоряла своим мощным бандитским угаром. Танганьику отличали особая гибкость и грация, пока она внезапно не погрузнела и не превратилась в Танзанию, чем сильно меня огорчила. А Кения – она и есть Кения, чистая легенда. И туда поедет мой замечательный отец!
На самом деле ни в какую Кению он не собирался. А собирался уехать навсегда в Иркутск, в Сибирский энергетический институт, где ему предложили научную работу. Это был шанс вырваться из многолетнего заводского режима, не толкаться тёмными утрами в проходной с железной вертушкой, снять спецовку, покинуть ряды пролетарского живого ресурса. Всё это я могу понять. И далеко не сахарный характер моей матери. И даже то, что он оставлял её с двумя детьми: так уж родители сообща постановили, и всё тут ясно. Меня до сих пор смущает лишь один невнятный зазор: почему Кения? Почему он пошутил именно так?
Я присутствовал при сборах отца в дорогу. Самыми ценными личными вещами, которые он забирал с собой, были полевой бинокль с шестикратным увеличением и большая готовальня с чёрным бархатным нутром и потайным хирургическим блеском циркулей. Больше ничего.
К вечеру мы поехали вчетвером на трамвае на железнодорожный вокзал и всю дорогу вели себя довольно бодро. А возвращались почти ночью, опять на трамвае – уже втроём. Свободных сидячих мест не было, мы стояли в битком набитом вагоне, сгрудившись у складной двери, напоминавшей гармошку. Входящие и выходящие граждане толкали нас то спереди, то сзади, но отодвинуться нам всё равно было некуда. Тут у меня вдруг стало горячо в глазах, и я никак не мог справиться с этим жжением, хотя старательно тёр глаза кулаком, а потом увидел, что у мамы и сестры с этим ещё хуже: у них обеих глаза уже словно разъедены докрасна и набухли. И, что самое нелепое, в тот момент я больше всего опасался, что в глазах трамвайной толпы мы будем выглядеть обездоленным семейством из трагического фильма про войну или про суровую личную жизнь. Как будто мы втроём участвуем в такой стыдной сцене, где героевсирот полагается сильно жалеть. Вот что меня смущало, придурка, перед тем как мать и сестра, ни от кого не прячась, уже совсем откровенно заплакали.