— Я не такие журналы читаю, Роза, — аккуратно остановила я командира своей роты. — Это было исследование доктора наук, в журнале «Знание — сила».
— Да? — Роза недоверчиво посмотрела на меня. — Ладно. А ты думаешь, ты хорошо придумала с тем, что Будковский теперь ходит за всеми и требует денег или сухариков, если кто-то ляпнул не то словцо? А иначе он насобирает мусорных слов в тетрадочку, и ты всем колов наставишь?
— Да что за бред?
— Ох, Аня-Аня… — покачала головой Нецербер. — Зря мы тебя взяли, кажется. Хорошая ты тетка, конечно, но настолько далека от реальности! Когда в следующий раз тебе такая хрень в голову придет, посоветуйся со мной, замётано?
— Минус один балл, — вздохнула я. — Приблатненная лексика. Тюремный лексикон.
Роза гневно взглянула на меня, вздернула заблестевший подбородок и пошла прочь от меня. Зачем я так? Она мне хочет помочь. Я делаю ошибку за ошибкой.
— Семен! — окликнула я очень кстати пробегавшего мимо Будковского. — А ну-ка иди сюда!
— Да, Ан-Леонидна! — с готовностью откликнулся мальчишка и вытянулся передо мной. Рядом с ним нарисовался вечный друг Вова Пищалин.
— И сколько наторговал? — спросила я без предисловий.
— Вот западло! — тоже не стал ходить вокруг да около Будковский. — Я ж сказал — стуканут! Кто настучал, Ан-Леонидна? Бельская? Или Нелька?
На «Нельку» активно закивал Пищалин.
— Не-е… не Бельская… Нелька или Тонька… Салов! Во, точняк! — продолжал, абсолютно не смущаясь, вслух размышлять Будковский. — Я как раз его сегодня утром на банку тоника раскачал.
Нет, они меня не воспринимают всерьез. И они — хорошие дети. У меня выходит, что все — плохие. Нет, все хорошие. Только глупые. Ведь может такое быть? Хороший, добрый и глупый. Национальный герой русского фольклора. Всё, что он делал — от глупости.
— Сеня, дай мне сюда тетрадку, в которую ты все слова заносил.
— Я ее потерял! — сказал Семен с видом записного Ивана-дурака.
— Ясно. Всё, больше не нужно ничего собирать. Хватит. Будем бороться другими методами.
— Не скажете, кто настучал?
— Скажу. Роза Александровна.
— М-м-м… — разочарованно промычал Будковский. — Жалко. А ей кто настучал? Пойдем, — он пихнул друга Пищалина, — узнаем.
— Семен! — я попробовала остановить обормотов, но они, улюлюкая, унеслись прочь.
Это хорошие добрые дети. Из них еще можно лепить. Что слепишь, то и будет. Смотря какой будет скульптор. Но ведь болванка, заготовка уже есть? И материал — какой есть, такой и есть. Из пластилина не слепишь то, что из глины…
Глава 21
Восьмой «В» сегодня сидел в полном составе. Наряженные, накрашенные девочки, расхристанные, развалившиеся на стульях мальчики… А если по-другому? Симпатичные девочки, которые очень хотят нравиться окружающему миру, и раскованные мальчики, люди другого века. Пусть так.
— У меня вопрос к вам такой: о чем роман Достоевского «Униженные и оскорбленные»?
Семенова тут же вскинулась:
— Можно?
— Сейчас, подожди. Я хотела бы услышать каждого. Для этого придется взять ручку и написать. Не более полстраницы. Лучше менее. Кому удастся сформулировать в одно предложение, вообще прекрасно. У вас пять минут. Всем удалось прочитать роман? Он не очень большой.
— Всем! — бодро ответил мне за всех Сапожкин. — А можно устно?
— Нет, нельзя. Устно мы еще поговорим. А сейчас оформите мысли в слова.
— А в картинки можно? — спросила Полина, одна из четырех девочек, которая осталась в классе, когда Тамарин объявил мне бойкот.
— В картинки можно оформить дома и принести.
— А в аниме можно?
— Лучше котят тогда нарисуй.
— А можно?
Нет, она не смеется надо мной. Я смеюсь над ней. Я, сильная, умная, начитанная, прочно стоящая двумя ногами на земле, еще молодая и бодрая, уверенная в той правде, о которой узнала от великих, оставивших после себя навечно страницы общечеловеческой мудрости, смеюсь над глупой маленькой девочкой, с которой еще никто из тех великих не поделился своей мудростью.
— Рисуй так, как видишь.
— А вы поставите мне оценку?
— Безусловно. Но сейчас нужно все равно постараться выразить мысли и ощущения словами.
Пока дети писали, я смотрела на них и старалась сквозь нелепые прически, грязные взъерошенные хохолки у мальчиков, откровенные блузки девочек — увидеть детей, уставших от зачастую невыполнимой программы по всем предметам, от системы тестирования и зачетов — у них же каждый день или контрольная, или проверочная работа. У старшеклассников практически не бывает дня без тестов. Я должна не раздражаться, я должна понять и пожалеть. Так ведь учит Федор Михайлович Достоевский? Если я сама этого не умею, зачем я буду преподавать детям русскую классику? Что я смогу в ней понять? Только с позиции крайнего идеализма можно искренне преподавать русскую литературу. А неискренне — зачем?
— Я написал! — громко сказал Тамарин.
— Хорошо.
— И я! И я!
Дети удивительно быстро написали, о чем роман. Тяжелый, пропитанный болезненным ощущением безысходности, несправедливости, невозможности счастья… Почему он дается в программе восьмого класса? Потому что когда-то так повелось в мое время, когда по идеологическим соображениям кому-то, плохо понявшему роман, но составлявшему программу, понравились слова «униженные и оскорбленные». Дети могут и должны эту безысходность, запутанность отношений примерять на себя? А если не примерять, то зачем? Равнодушно читать, как страдают другие? Вряд ли Достоевский рассчитывал на такое.
— Каждый встает и читает, что он написал. Начинает… — я чуть было не сказала «Лолита», как с первого же раза про себя окрестила Дашу Семенову, — Семенова.
— Это роман о том, как двадцатичетырехлетний писатель увидел больного старика с собакой. Старик и собака умерли. Писатель стал жить в его комнате. После многих приключений он попал в больницу и скоро умрет.
Кто-то хмыкнул. Но никто не засмеялся, кроме меня. Даша удивленно и обиженно взглянула на меня.
— Вы сказали, чем меньше, тем лучше.
— А что, разве что-то не так? — воинственно вскинулся Тамарин.
— А что, это ты писал?
— Нет, ну просто это ёмко…
— Тамарин, знаешь, за что ты мне нравишься, несмотря на то что ты организовал акцию протеста против меня и моих колов?
Дима Тамарин взгляда моего не выдержал и стал вызывающе смотреть на стену, где висели портреты всех великих мыслителей-страдальцев нашей культуры, кому не давали покоя чужие страдания, написавших за девятнадцатый век энциклопедию человеческих страстей, мук, размышлений о вечных, истинных в любую эпоху трагедиях человеческого бытия. Потому что человек не меняется. Суть человеческая остается та же. Меняются костюмы, прически, приспособления для приготовления пищи, для общения с себе подобными, для убыстренного передвижения по земле, меняются представления о пространстве-времени, устройстве микро- и макрокосма, меняется степень зависимости человека от высших сил и представление о них. Но сам человек, его боль, надежда, вера, любовь, ненависть, ревность, подлость, разочарования, восхищение, мечты, обман, прощение — это не меняется. Герои Аристофана, Шекспира, Пушкина, Достоевского, Хемингуэя и Булгакова страдали, любили, смеялись и плакали по одним и тем же причинам.