Никитос тоже подошел к Кириллу и протянул ему руку. Тот, усмехнувшись — не зло, но усмехнувшись, — пожал руку Никитосу.
— Ладно, — сказал он.
Другие дети тоже стали говорить:
— Кирюха, молодец! Кирюха, ты — ваще! Ну ты крутой!
— Подожди, — придержала я мальчика, который, независимо подняв голову, хотел уйти. — Я очень тебе благодарна. Ты… смелый, отважный. Ты спас моего сына. Его могла загрызть собака.
Кирилл пожал плечами.
— Просто у меня маму собаки покусали. И она теперь хромает. Я ненавижу бродячих псов. Всех. Но при Светке это лучше не говорить, да, Свет? — Он подмигнул Катиной подружке.
— Да ладно, Кирюха! Ты — супер! Я таких собак, что ли, люблю? Это зверюги какие-то.
Не отпуская Никитоса, я махнула всем: «Пошли обратно!»
— Насть! — обернулась я на дочку, которая застыла на месте. — Ты что? Все уже кончилось, пошли!
Настька подбежала ко мне, схватила за руку и горячо зашептала:
— Мам, мам, это потому, что папа с ней в Мырмызянск поехал, это он напустил на Никитоса собак, чтобы Никитоса не стало, он его ненавидит, потому что Никитос смелый, а он трус, трус и всё наврал, я тоже знаю, что он наврал…
— Ну-ну-ну… — Я отпустила Никитоса и крепко прижала к себе Настьку. — Ты что это всё набрала в одну кучу? При чем тут Мырмызянск, собаки, трус… Мы все потом разберем и поймем. И ничего еще неизвестно, что будет. А вот как вы очутились на улице, ты мне лучше скажи?
Настька испуганно взглянула на меня.
— Мы?
— Вы. Почему вы были в километре от музея?
— В километре?
— Настя! На вопросы отвечай! Я не считала. Далеко так от музея очутились. Как вы сюда попали, зачем?
Настя взглянула на Никитоса. Потом на меня. И ничего не сказала.
— Да мам, Настьку не ругай! — бодро встрял уже пришедший в себя Никитос. — Просто я хотел погладить собаку!
— А! Вот и ответ. Погладил?
— Нет… — удивился Никитос. — Она же стала меня кусать, ты что, не видела?
— Так, всё, очень много вам, соплеедам, внимания сегодня.
Настька обиженно поджала губы, а Никитос стал хохотать.
Я видела, как шел впереди Кирилл. Видела сбоку его лицо. Я чего-то не понимаю. Чего-то очень серьезного и важного про этих детей. И жизни — или ангелу-хранителю, или кому, не знаю — приходится давать мне такие страшные уроки, чтобы я поняла.
— Если бы тебя разорвали? — накинулась я с новой силой на балбеса-Никитоса. И все-таки дала ему подзатыльник.
— Детей бить нельзя! — четко сказала Настька. — Пойдем, Никитос. Здесь нас не понимают.
Я даже приостановилась. Она права. Я здесь не понимаю никого. Я умная, начитанная, на «ты» со всеми классиками, я даже сама что-то пыталась писать, складывать буквы в слова, а слова в предложения, и я — не понимаю — ничего. Ни про своих детей, ни про чужих. Ни про жизнь, ни про Игоряшу, ни про саму себя.
Всю остальную экскурсию я провела в полуобморочном состоянии, все никак не могла успокоиться. Я отчетливо понимала — вот стоит рядом мой балбес, в рваных штанах, как обычно чем-то очень довольный, бурно обсуждает с Настькой то ли подробности своего спасения, то ли что-то еще, а могло всего этого не быть. Вопрос решался за секунды. Кирилл успел, а я бы не успела, я как раз упала, и у меня не было камня и здоровой палки. Я нашла прутик и никак не могла добежать до Никитоса.
Мне было очень странно. Я как будто была одновременно здесь, где всё хорошо, и там, где всё могло бы быть по-другому. Вот оно, страшное будущее, которое почти началось. Я видела страшную морду собаки, ее свалявшуюся шерсть, кривые, почему-то очень толстые лапы, пегий облезлый хвост. И разорванного Никитоса. Я пыталась отогнать от себя это страшное видение. И ничего не могла с собой поделать.
— А в заключение я хочу подарить вам вот такую открытку… — услышала я наконец голос экскурсовода.
— Отстой! — лениво сказал Салов.
— Слава, заткнись! — громко попросила его Катя. — Спасибо, конечно. Очень приятно.
— Да, да, — заторопилась экскурсовод. — Там как раз сфотографирована усадьба летом… Надеюсь, ребята, что вы к нам еще раз приедете…
Я отыскала взглядом Кирилла. Он стоял спокойный, как будто очень внимательно слушал экскурсовода, не ерзал, не шутил, ни с кем не переговаривался. Интересно, что он сейчас испытывает? Я смотрела сейчас на него совсем другими глазами. Почему же он, нормальный, судя по всему, мальчик, так меня возненавидел с самого начала? И почему полез спасать Никитоса? Потому что его маму изуродовали собаки? Не знаю, слабый аргумент. Значит, то, что я вижу в нем, — не главное? Значит, и ко мне бы он мог относиться по-другому, если бы… Если бы — что? Что во мне не так? Или все же не так — в них? И человеческое спрятано где-то глубоко-глубоко? Или не так и в них, и во мне, только мы этого не знаем…
Весь обратный путь дети, подуставшие и проголодавшиеся, вели себя спокойно. Никитос тут же уснул в автобусе, Настя держала его голову, как образцовая сестра, и сдувала челку с глаз. Волосы Никитосу надо подстричь, штаны зашить или даже выбросить, лохмотья вон такие страшные, или нет, оставим на память, о том, какой он балбес… Я тоже, видимо, задремала в жарко натопленном салоне, потому что не заметила, как ко мне сел Кирилл.
— Анна Леонидовна…
— Да? Ой, прости, я что-то… Да-да, Кирилл…
— Да нет, ничего такого… Я просто хотел сказать… — Мальчик говорил негромко, мне даже пришлось чуть к нему наклониться. — Вы спрашивали про семью… Вы маму об этом не спрашивайте, хорошо?
— Хорошо, да я и не собиралась, собственно… Есть же где-то сведения…
— Я не знаю. Просто вы можете сказать: «Пусть отец его придет!» Так всегда учителя говорят. А он не придет. Он больше не приходит. Мама теперь хромает, и ему с ней неинтересно.
Я видела, что ему очень трудно говорить.
— Кирилл… — Я не знала, что сказать мальчику. — Да, хорошо, конечно, я поняла тебя. Я не буду спрашивать об отце твою маму.
Он кивнул и быстро пошел на свое место.
— Кирилл! Вернись, пожалуйста.
Он обернулся.
— Сядь на минутку ко мне. — Я подождала, пока мальчик сядет, и негромко спросила: — Я могу позвонить твоей маме, поблагодарить ее за сегодняшний день? Рассказать о том, что ты сделал для меня?
Мальчик независимо пожал плечами:
— Да пожалуйста, звоните! Мне-то что!
Как трудно с ними. Как им, наверно, трудно самим с собой, трудно наедине со своими огромными, неразрешимыми проблемами: бедностью — а многие бедны, совсем бедны, не могут рассчитывать на дальнейшее хорошее образование, — одиночеством в семье, ощущением своей неполноценности, особенно физической, — для подростков это так свойственно. В юности крайне остро ощущается некий идеал, которому ты точно не соответствуешь…