В возрасте одиннадцати лет у меня была тетрадочка, куда я насобирала в первом и единственном за свою жизнь пионерском лагере целую коллекцию выражений из детского хулиганского жаргона. И по приезде домой зачитала их вслух маме с бабушкой. Доминировала там под разными названиями попа. Про взаимоотношения дядей и теть я еще не очень понимала, поэтому те выражения не записывала. А Соломатько понимает. Поэтому просто попами в своих шутках не ограничивается. И в этом он настоящий виртуоз.
– «Сюрфас», Игорь, это поверхность по-французски, если дословно – на лице, на поверхности. А по-русски – поверхностный дурак. Бряк-бряк-бряк. Дарю – можешь блистать в бане.
– «Уноси готовенького, кто на новенького?» – машинально пропел обескураженный Соломатько.– Сюрбряк, кстати, звучит смешнее.
– Ну вот видишь… – Я только развела руками. – А я таких людей гоняла за недостаток ума – по сравнению с тобой, Соломатько! И песни ты от обиды перепутал. Там другой мотив и другие слова. Там вжик-вжик, а здесь – бряк-бряк. Или бяк-бяк… я сама точно не помню.
Судя по тому, как быстро Соломатько натянул веселую маску дурачка, он был задет сильно. Он и другую песенку запел:
– «А бабочка крылышками бяк-бяк-бяк-бяк, а он ее, голубушку, чпок-чпок-чпок-чпок..» Подхватывай, Егоровна, нечего тут в идеалах разочаровываться и меня разочаровывать! «Дождями обойденная листва – вот ум, когда в нем нету шутовства», – не очень уверенно продекламировал он, следя за моей реакцией. – Слышь, Егоровна, давай, три-четыре… – Он стал дирижировать, нарочно задевая меня по ноге. – Давай, шепотом: «А бабочка крылышками…»
Вот вопрос! Никогда не будет Соломатько поддерживать разговор, например, о социальной структуре и философии раннехристианских общин. И о прозрачной хрупкости мудрых японских трехстиший. И о коммунизме с фашизмом – не будет. А тем более – о любви, смерти, жизни, Боге и других высших категориях. Соломатько устыдится и за себя, и за других. Нарочно переврет одно из первых трех услышанных слов, заставит засмеяться – и разговор о вечности потеряет смысл. И при этом еще останется четкое ощущение, что он-то все и о вечности, и о жизни, и о японской/китайской/арабской поэзии знает настолько хорошо, что с тобой, дурой стоеросовой, говорить ему просто не с руки.
Но почему, почему при этом с ним так легко и хорошо, и не скучно? Почему он цепляет-таки меня своими глупостями, и смешит, и злит, но равнодушной никогда не оставляет? И жизнь кажется легкой и прекрасной, поскольку проблемы ее не обсуждаются, а лишь высмеиваются. Либо я сама дура – поверхностная, начитанная напоказ, глупая дура. Неужели и здесь всему виною тот самый ловкий поворот теперь слегка округлившегося Соломатькиного бедра? В котором у Соломатька нет равных. Иными словами – Великий Янь…
Великолепный самец, вероломный и наглый. От него не уходят, ему прощают самые фантастические измены, ждут годами и проклинают до седьмого колена. Ему рожают самых красивых девочек и самых смышленых мальчиков. С ним ты чувствуешь себя прекраснейшей женщиной на свете, почти небожительницей. Без него трудно ощутить себя женщиной как таковой. Независимо от количества женихов и мужей.
* * *
– Е-го-ро-вна! – Соломатько дудел в сложенные трубочкой руки, пытаясь привлечь мое внимание. – Как ты, интересно, пролезла на телевидение с такими склонностями погружаться в летаргию, а? Через что?
– Через одно место, – огрызнулась я и стала собирать посуду. – Слушай-ка… а что это такое у тебя в тарелке было? – В глубокой тарелке плавали фантики в какой-то темно-красной жидкости.
– Вино, австралийское, «Two Oceans» называется, представляешь, Егоровна? Это прямо мы с тобой – романтика в твоем духе, Егоровна, не пропусти. Два океана. Ты – Северный Ледовитый, а я… Пасифик, то бишь Тихий, – вздохнул Соломатько. – Осуждаешь? А чего ж мне сидеть тут всухаря и тосковать?
– А… где ты его взял? – глупо спросила я и тут же осеклась. На вопросы, начинающиеся со слова «где?», ни Соломатько, ни, увы, дочка моя Маша отвечать ой как не любят. К вопросу о прадедах, веками партизанивших в лесах.
В серванте, – неожиданно ответил Соломатько. – На кухне. Видела, такой большой сервант, канадский, из пятисотлетней секвойи, со вставочками из разноцветного стекла? У тебя точно такого нет. И вина тоже такого нет. А в серванте еще осталось. Можешь принести, разопьем бутылочку, только чтобы Мария Игоревна не просекла. Давай, Егоровна, иди. А то я уже настроился по маленькой выпить и потом по душам поговорить. Ты ж всегда из меня пьяного тайны мои любила выкачивать. Так что воспользуйся. Пара-тройка тайн тебе может очень пригодиться. Да и тебе, по всему видно, страсть как охота досказать (или показать, а Егоровна?), через какое же ты место… Молчу. Все. «Навеки смолкла его песня».
Я молча смотрела на него. Он улыбнулся.
– Ты дверь так многозначительно даже не прикрыла после обеда… Оставила нараспашку. Я думал – нарочно, чтобы я тебя подстерег где-нибудь в коридорчике…
Я пожала плечами и вышла. И до сих пор не смогу дать точного ответа даже самой себе, что мной руководило, когда через десять минут я, прислушиваясь и оглядываясь, чтобы не увидела Маша, несла ему ту разнесчастную бутылку.
Не уверена, готовил ли Соломатько вопрос все это время или с ходу придумал его, глядя на мое перепуганное лицо.
– Скажи, Егоровна, вот что тебя мучает?
– Честно? – Я поставила тяжелую плетеную бутылку на стол и немного подумала, стоит ли ему говорить. – М-м-м… А почему бутылка такая грязная под соломкой… если вино правда какое-то особенно дорогое?
Соломатько с удовольствием потянулся и даже причмокнул:
– Э-эх, деревня! Потому и дорогое, что лежало в известковых штольнях, доходило до кондиции и до вот такой цены. Сказать, кстати, сколько стоит?
– Не надо, а то я пить не смогу. То есть… пробовать. – Я, к ужасу своему, чувствовала, что сегодня попадаю во все расставленные капканы.
– Ладно! – Соломатько налил немного вина в чашку. – Что ж ты рюмки не захватила!.. Изуверство – пить и не видеть цвета на просвет. Ты, кстати, от вопроса ушла, а я люблю пить по-русски, с беседами. Так что тебя мучает, дорогая моя Егоровна, кроме грязи на дорогих бутылках из моей коллекции?
– А смеяться не будешь?
– А что, надо смеяться?
– Нет, как раз не надо. – Я решила, что ему сейчас сразу станет неинтересно, вряд ли он имел в виду такие беседы, и поэтому сказала: – Представь, меня мучает космос.
Соломатько аж присвистнул:
– Дела…
– Да. Пустота вокруг нас. Я ее ощущаю, прямо физически ощущаю, особенно по ночам. И еще то, что жизнь так страшно, необъяснимо, жестоко коротка.
– Ну, правильно. Я так и знал. С этого, собственно, и начал сегодня.
– Что ты знал?
– Что у тебя никого нет. Вообще никого! – безапелляционно заявил Соломатько, с хрустом вытягивая свою коротковатую шею из плеч.