— Может, карту желаете? — больше для проформы спросил Сиберт. — Или дорожный атлас?
— Да нет, не надо, — ответил афроамериканец.
Сиберт завозился с кассовым аппаратом. По какой-то причине у него затряслись руки. От волнения он стал нести всякую бессмыслицу. Часть его сознания словно со стороны наблюдала, как старый дуралей с обвислыми усами роет себе могилу своей болтовней.
— Вы, наверное, где-то поблизости остановились?
— Нет.
— Тогда, пожалуй, больше нам с вами не увидеться.
— Может статься, что и так.
Что-то в голосе незнакомца заставило Сиберта оторвать глаза от кассового аппарата. Руки у старика были влажны от пота. В правую ладонь случайно скользнула монетка — двадцатипятицентовик, кажется, — и застряла между большим и указательным пальцами; он не сразу сумел от нее избавиться, прежде чем она, звякнув, упала обратно в лоток кассы. Темнокожий по-прежнему безмятежно стоял по ту сторону прилавка; горло же Сиберту неизъяснимым образом перехватило. Ощущение было такое, будто посетитель перед ним не один, а их сразу двое: один в черных джинсах и рубашке, с мягким южным выговором, другой же — невидимка, каким-то образом проникший за прилавок и теперь медленно душащий старого Сиберта.
— А может, когда-нибудь еще и пересечемся, — продолжил фразу незнакомец. — Вы же тут надолго?
— Н-надеюсь, — выдавил Сиберт.
— Думаете, вы нас запомнили?
Вопрос был задан непринужденно, вроде шуточки, но истинный его смысл проглядывал четко.
— Мистер, — Сиберт сглотнул, — да я вас уже забыл.
Темнокожий на это кивнул и вместе со своим товарищем удалился, а Сиберт не мог выдохнуть, покуда их машина не исчезла из виду и тень от рекламной вывески вновь не пролегла по опустевшей стоянке.
А когда через денек-другой с расспросами насчет этих двоих нагрянули копы, Сиберт покачал головой и сказал, что знать про таких не знает и не помнит, проезжал ли хотя бы кто-нибудь похожий на этой неделе. Черт возьми, да кого только не носит по дороге, что ведет к 301-му шоссе или к федеральной трассе, успевай только калитку отворять. Вдобавок черные все на одно лицо, как же их меж собой различить, а уж тем более запомнить.
Копов он угостил дармовым кофе с «Твинкис» и, лишь благополучно их проводив, второй раз за неделю напомнил себе, что надо выдохнуть.
Он обвел взглядом визитки, пришпиленные на стене где только можно, после чего потянулся и смахнул пыль с ближней. Под пылью открылось имя Эдварда Боутнера — согласно карточке, торговца запчастями из Геттисберга, штат Миссисипи. Что ж, если этот Эдвард когда-нибудь снова здесь объявится, то сможет взглянуть на свою карточку. Она по-прежнему будет на месте, поскольку Эдвард не возражал против того, чтобы его запомнили.
А тех, кто запомниться не хотел, Сиберт в памяти и не удерживал.
Человек он был дружелюбный, но не тупой.
На отлогом склоне, что к северу от зеленого поля, стоит черный дуб с растопыренными в призрачных лучах лунного света костяными сучьями. Дерево это старое-престарое; кора у него седая, с глубокими продольными бороздами — окаменелый след давно отступившего прилива. На стволе местами виднеется рыжеватая внутренняя кора, у нее горький, неприятный запах. Дуб тот густо порос глянцевитой зеленой листвой — уродливой, как будто изрезанной грубыми ножницами, отчего кончики листьев смотрятся зубьями.
Но это не подлинный запах черного дуба, стоящего на краю поля Адас-Филд. Теплыми ночами, когда мир утихает, словно с зажатым ладонью ртом, и томный лунный свет разливается по опаленной земле под древесной кроной, черный дуб выдает иной запах — несвойственный дубовой породе и вместе с тем столь же присущий этому одинокому дереву, как и листва на сучьях и корневища в фунте. Это запах бензина и горелой плоти, человеческих выделений и паленых волос, плавленой резины и вспыхнувшего хлопка. Запах мучительной смерти, страха и отчаяния; последних мгновений, отжитых под смех и улюлюканье зевак.
Стоит подойти ближе, и становится видно, что нижние сучья опалены дочерна. Вон, видите там, внизу на стволе, выщербину? Теперь она слегка заросла, а раньше была отчетлива — как раз в том месте, где кору пробили резким ударом. Человек, оставивший отметину — последнее свидетельство своего пребывания на этом свете, — был рожден как Уил Эмбри; у него были жена, ребенок и работа в овощном магазине по ставке доллар в час. Жену звали Лила Эмбри — в девичестве Лила Ричардсон, — и тело мужа после отчаянного последнего порыва, увенчавшегося таким ударом обутой ноги о ствол, что кора оказалась пробита насквозь, ей так и не возвратили. Вместо этого останки сожгли, а почерневшие кости пальцев и ступней разобрала на сувениры толпа. Лиле прислали предсмертное фото ее супруга, которое Джек Мортон из Нэшвилла распечатал в пятистах экземплярах на открытки: Уил Эмбри с искаженным, распухшим лицом стоит у подножия дерева, оскалив зубы, а у ног человека, которого Лила любила, разгорается пламя от брошенного факела. Труп был утоплен в омуте, где рыбы доглодали все, что осталось на костях от обугленной плоти, а там и кости распались и рассеялись по илистому дну. Кора в том месте, где Уил Эмбри оставил отметину, так и не затянулась. Неграмотный простолюдин навек запечатлел след своего ухода в дереве, да так прочно, как если бы оставил его в камне.
На этом старом дереве есть места, где листва с той поры не растет. Туда не садятся бабочки и не вьют гнезда птицы. Когда на землю падают желуди в буром мохнатом пуху, они так и остаются гнить: даже вороны отводят от тлеющих плодов свои черные глаза.
Вокруг ствола вьется растение-паразит. Листья его широки, а из каждого узла на стебле распускается согнездие мелких зеленых цветков, пахнущих так, будто они разлагаются, гноятся; днем они черны от мух, которых влечет зловоние. Это Smilax herbacea, синюха. Другой такой не встретишь на сотню миль вокруг. Как и черный дуб, это растение держится особняком. Здесь, на Адас-Филде, эти два сапрофита сосуществуют и паразитируют: одного подпитывают соки дерева, другое же словно само держится на сопричастности к потерянным и мертвым.
И песня, которую поет в ветвях ветер, — это отзвук скорби и горя, боли и расставания. Он разлетается над невозделанными полями и однокомнатными лачугами, проносится над зелеными акрами кукурузы и над дымчатой белизной хлопка. Он взывает к живым и мертвым, летя тенью, к которой льнут старые призраки.
А вон там, на горизонте, сейчас видны огни; это едут по дороге машины. На дворе 17 июля 1964 года, и они приближаются.
Чтобы посмотреть, как будут заживо сжигать человека.
Вирджил Госсард, ступив на парковку у таверны Малыша Тома, громко рыгнул. Над ним простиралось безоблачное ночное небо, где убийственно сияла полная луна. На северо-западе виднелся хвост созвездия Дракона, под ним различалась Малая Медведица, а сверху созвездие Геркулеса. Хотя Вирджил был не из тех, кто засматривается на звезды (неровен час, можно пропустить за этим занятием монетку на дороге), так что расположение небесных тел было ему, мягко говоря, побоку. Из деревьев и кустарника доносился стрекот еще не успевших угомониться кузнечиков, на которых не действовали ни машины, ни люди. Этот отрезок дороги был достаточно укромный — дома, а тем более людей здесь можно по пальцам перечесть: народ давным-давно, побросав жилье, разъехался кто куда в поисках лучшей доли. Цикады уже утихли, и леса скоро подернет дремотный зимний покой. Скорей бы уж. Все это жучье Вирджил недолюбливал. Вот нынче он лежал себе в кровати, и тут какая-то зеленая пакость в поиске клопов на несвежих простынях взяла и укусила в руку — тоже мне, ночной охотник. Понятное дело, он тут же ее прихлопнул, но место укуса все еще почесывалось. Потому Вирджил и смог назвать копам конкретное время, когда приехали те люди. Он тогда, чеша руку, как раз глянул на зеленоватые циферки часов: девять пятнадцать.