– Теперь все грибы – наши, – сказал он, пропуская ее на крыльцо, стараясь разглядеть сквозь туман близкое озеро, лес, колокольню соседнего села. Но млечно, непроглядно колыхался туман, и только лебеда у крыльца мокро, сочно блестела.
– Пусто или густо? – она метнула корзину, прошумевшую по траве, вставшую на тропке ручкой вверх. – Все грибы наши! – повторила она, тихо засмеялась, подняла на локоть лыковую корзину.
После недавнего жуткого наваждения, после битвы с вымышленным, мнимым грибом, он шел в лес убедиться в существовании настоящих. Шел убедиться, насколько он выздоровел. Как далеко отпрянула болезнь. Тревожился, мужался, уповал на свою милую, на божественное, с ними обоими случившееся чудо.
Они прошли краем поля, где недвижно и мокро, желто-зеленой стеной стояла рожь, у обочины блекло синел василек и валялась в пыли оброненная красная ленточка. Спустились в овраг, где гремел в осинах ручей и в плотном тумане возвышались мокрые дудники. Поднялись по тропке к ровной луговине, над которой колыхался туманный полог и за ним угадывались огромные березовые опушки. Вступили в лес. Он сразу почувствовал себя помолодевшим. Мышцы стали тонкими, гибкими. Походка упругой. Сквозь грубую подошву он чувствовал стопой каждый сучок и кочку. Глаза видели далеко и зорко. В крови звенел чистый свет березняка, и он, вдыхая этот голубой студеный свет, повторял: «Моя ненаглядная… Наше с ней чудо…»
Он вдруг почувствовал чье-то присутствие, чье-то невидимое соседство. Его милая была в стороне. Ее негромкие, похожие на кукование возгласы раздавались вдалеке. Он был один, но вблизи незримо кто-то находился, смотрел на него. Он оглядывался – вверх по веткам, по стволам сырых черных лип, по резной листве орешника, по спутанной редкой траве. И вдруг, не зрачками, а спиной, затылком, понял, кто за ним наблюдает. Поворачивался на таинственный знак. Вел глазами по лесной гераньке, по опущенной ветке орешника, пока не узрел стоящий в траве стройный ясный красноголовик. Это его присутствие, его безмолвный зов, его взгляд слышал он. Ликуя, приблизился. Это был подлинный, настоящий гриб, а не порождение его недавних кошмаров, исчадие городской преисподней. Опустился на колени, вдыхая вокруг гриба сырой сладкий воздух. Видел твердый, в темных волокнах корень, темно-алую шляпку, на которой, как украшение, примостилась улитка. Стоял перед грибом на коленях, как язычник, и молился лесному доброму божеству. Бережно вынул гриб из травы, снял с него улитку, поцеловал холодную шляпку, смугло-алое молодое лицо гриба.
Сверху, из туманных вершин, слабо засочилось. Дождь не из капель, а из густого холодного пара оседал, мочил кусты и травы. Начинал мелко шелестеть. Запахи леса вдруг сгустились, усилились. Среди тления, цветочного сока он вдруг различил живой близкий запах птицы. И в то же мгновение взлетел рябчик. Другой. Третий. Шумный, трескучий выводок, не мнимый, не плод его измученного, сотрясенного разума, а настоящий, лесной, пугливый, понесся врассыпную, и он сам пугался и радовался шлепанью тугих крыльев, верещанию и свисту, теплому запаху птицы в холодном дожде.
В их корзинках мокро, разноцветно сияли красноголовики, рыжики, маслята. Лакированно блестели сыроежки. Мелкими россыпями золотились лисички. А на губах таял вкус перезрелой лесной малины.
На поляне, окруженной высокими, размытыми в дожде березами, они увидели белый гриб одновременно. Разом кинулись к нему. Она с криком: «Мой!.. Мой!..» – вытащила гриб из травы, чуть согнутый в сторону, на тугом основании, коричневый, лакированный, будто в масле. Срезая ножичком земляной корешок, смеялась и приговаривала: «Мой, мой!..»
Второй был найден тут же, по блеску шляпки. Они вывинтили гриб, как лампочку, стараясь оставить в земле грибницу. Уложили среди сыроежек и рыжиков белым, обструганным основанием вверх.
Дождь шел сильнее, пробивался сквозь кроны стеклянными ровными струями. С берез стекало, зеленая вода шумела в ветвях. И в этом стеклянном свете возникали грибы, один за другим, словно их выдавливала, выдувала земля. Как пузыри, в блеске, появлялись из травы. Оба они жадно, молча, торопливо ломали грибы, наполняли ими корзинки. Рука чувствовала литую тяжесть плотных, скользких грибов.
Он шел по поляне в сильном дожде. Земля под ногами шевелилась и лопалась. В ней возникали грибы, словно открывались глаза. Земля была зрячей, живой, плодоносящей, и он со своей милой и своим еще нерожденным чадом был порождением этой плодоносящей земли, проявлением бесконечной жизни.
Вернулись домой, поставили посреди избы переполненные корзинки. Скинули на лавку мокрые одежды. Забились под стеганое лоскутное одеяло. Пальцами ног он чувствовал ее мокрые холодные ноги.
– Что ты видишь? – спросила она, засыпая. – Что у тебя в глазах?
Он не ответил. В глазах, под закрытыми веками, блестела трава, мелькали мокрые гераньки и, бесчисленные, красные, смуглые, глянцевитые, появлялись и исчезали грибы.
Он проснулся среди дня в солнечной золотистой избе. В момент пробуждения, когда сквозь веки почувствовал, что на улице солнце, что милая его рядом и две корзины с грибами стоят на половицах, в нем радостно дрогнуло сердце. Вышел наружу, в тепло, в свет, в прозрачную тень березы. Деревня казалась розовой, нежно-туманной, с петушиным голошением, с черно-белой коровой на кудрявой луговине, с блестящим солнечным прудом, в котором плескались утки. Сосед Геннадий поддевал вилами сено, складывал круглую зеленую копешку:
– Андреич, собрал, нет, грибов? Гриб, он полезный. Его хочешь жарь, хочешь в суп клади, а хочешь суши на зиму.
Старухи медленно шли улицей. В конце ее, в соседнем селе розовела церковь. Озеро, бледное, млечно-голубое, несло на себе несколько лодок, оставлявших ленивые маслянистые следы. Ступая босиком по тропинке, стараясь не наступить на дождевых червей, он спустился к озеру, шлепая пятками по прохладной глине. Берег был усеян коровьими следами, сердцевидными отпечатками копыт. Из воды торчала осока, на гнутой травине сидела хрупкая стрекоза, колыхалась вместе с осокой. У берега, увязнув кормой в глине, лежала лодка, от нее пахло дегтем, илом, рыбьей слизью. По воде медленно расходился, дрожал на солнце круг от плеснувшей рыбы.
Он медленно стягивал с себя рубаху, штаны, глядя на этот слепящий круг, на далекую рыжую кручу, где стояла кирпичная церковь и косо, в садах, темнели избы. За ними тянулись поля, перелески, туманная даль.
Кинулся в воду, раздвигая грудью холодную шумную толщу, проникая вглубь, проталкивая себя сквозь темный струящийся холод.
Ночью они сидели у озера на охапке сена и жгли костер. Подкидывали в огонь ветки сухой сосны. Хвоя начинала трещать, ком красного жара озарял вершины, искры рыжей метлой уносились в густое синее небо, превращались там в звезды, метеоры, носились среди мироздания. Ветви сгорали, пламя опадало, вершины меркли. Оставались освещенными ее руки с дымящейся веточкой, край ее платья. И Белосельцев думал, что новая жизнь так близка и возможна, и чудо любви уже рядом.
Наутро он проснулся раньше нее, поцеловал ее сонное, округлившееся во сне лицо, вышел из избы, желая полить цветы. Перед домом, опрокинувшись на ветхий забор, цвели золотые шары, тонко, всем своим розовым нежным кустом, благоухали флоксы, согнулись на хрупких стеблях тяжелые темно-малиновые георгины. Он стоял, радостно глядя на утренние цветы, поймав глазами алмазную росинку, играл с ней, слегка поворачивая голову, и росинка откликалась голубыми, желтыми, красными лучиками.