Глава четырнадцатая
Белосельцев убредал от поруганной площади, испытывая мучительную боль. Эта боль не была похожа на обычные боли, связанные с давними ранениями и контузиями, гипертоническими мигренями, увяданием изношенной, изнуренной плоти. Не напоминала тоску неведения, сострадание людским несчастьям, невыносимую печаль богооставленности. Эта боль была ожиданием чего-то огромного, неотвратимого, связанного с концом хрупкой, несовершенной земной жизни, к которой принадлежал и он сам.
Он брел в переулках – Палашевском, Южинском, двигался вдоль Малой Бронной среди летней московской толпы, прислушиваясь к своей боли. Она менялась в зависимости от направления переулков и улиц. Усиливалась или ослабевала, не пропадая совсем. Имела свое направление, свой вектор, словно сопрягалась с невидимой, проходящей по земле силовой линией боли. Он вышел на улицу Качалова у Никитских ворот, где стояла белая, заколоченная ампирная церковь, в которой венчался Пушкин. Стоя перед ней, выстроил направление своей боли, сопрягая его с алтарной частью храма, глядящей на восток. Обнаружил, что боль имела северо-восточное направление. Несколько раз обошел церковь по кругу, где когда-то двигался крестный ход и Пушкин с молодой женой несли золотой образ и горящую свечу. Окончательно убедился, что силовая линия боли проходит в северо-восточном направлении, увлекая его туда, где далеко за Москвой начинались Ярославские и Костромские леса, сливались с уральской тайгой и суровыми полярными тундрами Мезени. Ему вдруг пришла мысль, что это именно то направление, о котором говорил сумрачный вермонтский изгнанник, предвещая конец советской империи, отпадение от России украинских и азиатских земель, провидя мучительные времена для обездоленного народа, которому он указывал путь на северо-восток как путь исхода и спасения после рокового, проигранного русского века.
Это совпадение поразило его. Он всегда не любил этого гордеца-диссидента, возводившего на его Родину несусветную хулу. Но теперь вдруг с испугом убедился, что своей болью подтверждает его правоту. Он, Белосельцев, стрелкой своей боли указывал на лесной и полярный северо-восток, где укроется поредевший народ после очередного имперского поражения.
Это открытие поразило его. Он стал магнитным прибором в руках далекого изгнанника, который, пользуясь неведомым волшебством, превратил его, своего врага, в компас, в послушный инструмент истории. Он брел в душных, раскаленных переулках, в которых маялись прохожие, не испытывающие боли, не ведающие тоски поражения. Отрешенно ныряли в магазины и булочные, выбредали оттуда с увядшими капустными кочанами, черствыми буханками, грудами коричневых говяжьих костей. Казалось, город накалился, как керамическая печь, в которой обжигались дома, лепные фасады, скульптуры балконов, подернутые прозрачным дрожащим свечением. Наступала гроза, и волосы на голове поднимались, насыщенные сухим электричеством.
Белосельцев шел по тротуару, стараясь не наступить на трещинки, суеверно ставил стопу на серые ломти асфальта. Одна, еще отдаленная, трещинка странно шевелилась, меняла свои очертания. Белосельцев подумал, что от пережитых волнений у него начинаются галлюцинации. Приблизился и увидел, что это хрупкая, дрожащая цепочка тараканов, выбегающих из подворотни. Один к одному, почти без интервала, текли тонкой мерцающей струйкой, шевеля тревожными усиками, перебирая чуткими лапками. Белосельцев обошел эту живую струйку, сбегавшую с тротуара на проезжую часть. Но из соседней подворотни изливалась точно такая же мерцающая глянцевитая струйка, состоящая из бегущих насекомых. Проливалась на проезжую часть, образуя блестящий водопадик. Соединялась с той, что уже струилась по улице. Из дворов, подъездов, приоткрытых окон, мусорных бачков, захламленных углов тянулись вереницы тараканов, словно их звал неслышный сигнал и они торопились на свой тараканий сход. Эти живые струйки сливались в сочные ручейки. Те соединялись в речки. И когда Белосельцев, следуя за тараканьими потоками, миновал Патриаршие пруды и вышел на Бронную, вся она была покрыта глянцевитой массой бегущих тараканов, напоминавших кипящий, мерцающий поток.
Это зрелище было ужасно. Жизнь, разделенная на миллионы одинаковых частичек, заключенная в хитиновые оболочки, вновь объединилась под воздействием какой-то угрожающей силы. Пыталась сплавить свои отдельные капли. Не могла. Заставляла их двигаться и мерцать.
Прижавшись к стене, чтобы не наступить на бегущих насекомых, не услышать сочный противный хруст, Белосельцев вдруг заметил, что бег тараканов совпадает с направлением его боли. Все они, пересекая Бронную, изливаясь на Садовую, покрывая Садовое кольцо сплошным шевелящимся панцирем, перед которым остановились автомобили, дышали радиаторами, воспаленно, при свете дня, включили фары, истошно, многоголосо гудели, – все насекомые бежали на северо-восток, к площади Маяковского, повинуясь чьей-то властной незримой воле, быть может, все того же вермонтского колдуна, управлявшего издалека судьбами ненавистного ему государства. Тараканов гнало предчувствие близкой катастрофы. Они покидали город, к которому подступила беда. Но обитатели этого города равнодушно взирали на мистический исход тараканов, не подозревая, что природа посылает им свой страшный знак. Лишь какой-то пенсионер в синей майке высунулся из окна с телефонной трубкой, раздраженно, открывая беззубый рот, кричал:
– Санэпидемстанция?.. Сколько раз мы просили прислать дезинфекцию!.. Я буду жаловаться в райком партии!..
Белосельцев отвернул от Садовой и возвратился к Патриаршим прудам, ровно и тускло блестевшим под желтым горчичным небом. Листва на деревьях потрескивала от жара. Над крышами вспыхивали прозрачные судороги плазмы. Земля была столь горяча, что казалось, кромки пруда у берегов начинают мелко вскипать.
На Белосельцева из открытого подъезда выскочила большая крыса, едва не ударив в ногу. Гадливо отскакивая, он успел разглядеть мохнатую заостренную морду, влажный резиновый носик с отвислыми усами, розовые прозрачные ушки и горбатое тело, растянувшееся в сильном прыжке. Крыса вильнула, злобно сверкнув на Белосельцева глазками, кинулась по тропинке сквера, исчезая на берегу водоема.
Белосельцев смотрел на ногу, мимо которой прошмыгнуло мерзкое животное. И две другие крысы метнулись поодаль, отталкиваясь от земли, словно обжигались. Канули в зарослях на берегу пруда.
Он хотел изменить маршрут, свернуть на улицу Алексея Толстого, где размещался готический особняк Министерства иностранных дел и среди витражей, дубовых панелей, каменных средневековых каминов, на фуршетах и дипломатических приемах вершилась внешняя политика государства. Но оттуда, навстречу ему, бежали крысы. Нагоняли друг друга, воздев дугой скользкие хвосты, вытянув усатые морды, сверкая злыми, красноватыми глазками. Торопливо перебирали когтистыми лапками, устремляясь к пруду.
Белосельцев пропускал мимо себя это мчащееся остервенелое множество. Видел, как крысы выскакивают из подъездов, из подвальных люков. Выпрыгивают из водостоков. Прогрызают фанерные рекламные тумбы, вываливаясь наружу шерстяными комками. Цепко спускаются вниз по фасадам, сливаясь с бегущим толпищем. Белосельцев чувствовал их разгоряченное дыхание, исходящее от них зловонье, слитный стук тысяч крепких коготков, многоголосое попискивание. Это был массовый исход крыс, которые покидали свои помойки, подвалы, крысиные гнезда, обжитые подземелья, гонимые безымянным ужасом. Тысячное стадо крыс подбегало к воде, кидалось в пруд. Плыло серым шевелящимся косяком, раздвигая клином желтую воду. Белосельцев вдруг пораженно осознал, что острие клина совпадает с вектором его боли. Устремлено на северо-восток. Крысы направлялись туда, куда начертал им лобастый колдун Вермонта, дующий в свою злую волшебную флейту.