Умываясь в коридоре у старинного, гремящего рукомойника, он заглянул в старое, в резной деревянной раме зеркало. Увидел свое лицо с прижатыми к щекам пальцами, прочитал на память стихи любимого им сибирского бунтаря и златоуста Павла Васильева: «Дала мне мамаша тонкие руки, а отец тяжелую бровь». Не помня ни мать, ни отца, он рассматривал свое лицо, как драгоценное свидетельство их существования в мире. Два их туманных и милых образа переливались один в другой на его лице, распадались и снова встречались.
Он завтракал в обществе Маргариты Ильиничны. Запивал сладким чаем пропитанные молоком гренки — недорогое, но изысканное блюдо, к которому он приучил добродушную хозяйку, не чаявшую души в своем постояльце.
— Алеша, слышал, нет, ночью пожарные машины ревели. Где-то опять горело, квартала за три. Господи, и как же такой город могли построить? То водой подтопляет, то огнем жжет.
— С таким расчетом и строили, Маргарита Ильинична. Если пожар, то его тут же водой зальет. А если потоп, то его пожар осушит. Это еще Менделеев заметил, когда в Тобольске жил.
— А еще ночью молодежь хулиганила, — делилась хозяйка впечатлениями бессонной ночи, которую провела, ворочаясь с Пику на бок на высокой старушечьей кровати. — То ли напьются, то ли нанюхаются, и как дурные бродят. Песни орут на иностранных языках. Уж не они ли дома поджигают?
— Да нет, Маргарита Ильинична, это музыканты всю ночь репетировали. Я в газете читал, к нам в Тобольск английская рок-группа «Роллинг стоунз» приезжает. Вот наши музыканты и не хотят ударить в грязь лицом, — успокаивал ее Алексей.
— Уж не знаю, какие ролики и столики к нам приезжают, а грязи хоть на улицах, хоть на лицах скребком соскребай, — ворчала хозяйка, подливая заварки из цветастого фарфорового чайника. — А что я тебя хотела спросить? — исподволь, заговорщески взглянула она на Алексея.
— Спрашивайте, Маргарита Ильинична.
— Вот эта девушка, которую ты приводил. Эта Верочка — она мне понравилась. Обстоятельная, говорит разумно, красивая. У вас как с ней, серьезно?
— Вы же видите, Маргарита Ильинична, я человек серьезный. Юмора не понимаю.
— Я это к тому, Алеша, — может, ты жениться надумал? Она тебе подходит, поверь мне. Не какая-нибудь уличная пигалица. И работает и учится. Я людей понимаю.
— Ну, куда мне жениться. На мою зарплату семью не прокормишь.
— А ты работу смени. Что ты в музее просиживаешь? Чужую жизнь изучаешь, а свою проспишь. Ты все царя Николая вспоминаешь, а царь должен быть в голове. Вот ты и рассуди, сколько можно свою жизнь в музее губить. Иди в какую-нибудь фирму, ты человек грамотный. Можешь на комбинат, тебе там хорошую должность подыщут. Можешь в торговлю, ты человек честный, не воруешь. Хорошую зарплату дадут. И она, Вера, тоже, я смотрю, работящая. Вот и семья, и достаток. А то смотри, она девушка красивая, долго ждать не станет, за другого парня пойдет. Это я в молодости своего жениха ждала, ждала, да не дождалась. Теперь женщины другие, своего не упустят.
— Учту ваши советы, Маргарита Ильинична.
Алексей с чуть насмешливым, необидным поклоном поднялся из-за стола, оставив добрую женщину допивать чай и вздыхать о своем упущенном счастье.
Он собирался на работу, складывая в папку исписанные за ночь листки, где выстраивалась хронология тобольской ссылки царя. Бегло, как по клавишам, пробежал тонкими пальцами по корешкам любимых книг, которыми обзаводился во время нечастых поездок в Тюмень или Омск, — Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Блок, Есенин. Он относился к стихам как к особой русской религии, которую исповедовали прозорливцы и мученики, сумевшие составить в стихах священное писание русской жизни.
Вышел из дома на деревянную, серебристо-черную улицу в двухэтажных постройках, над которыми ярко синело летнее свежее небо. Деревья во дворах и палисадниках сочно зеленели, и в них истошно шумели, сталкивались и дрались воробьи. «И на устах невинных море голосов воробьиных» — он отыскал в Священном Писании соответствующую стихотворную строку. С близкого Иртыша вольный ветер приносил весть о заречных просторах, сырых лесах, студеных, взволнованных водах, по которым уже прошли на север караваны судов и, догоняя основную флотилию, торопилась отставшая баржа, оглашая реку долгим гудком. Алексей радовался звуку корабельного гудка, серо-зеленой кроне тополя, полного воробьиных криков, бревенчатым, тесовым домам, над которыми поднимались белые, узорные церкви. Изумительное сибирское барокко, женственное и нежное, среди сурового почернелого дерева. «Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли» — осенил он себя еще одной васильевской строкой из стихотворного евангелия. Он испытывал бодрое, радостное чувство новизны, с каким встречал каждый, отпущенный ему день, суливший множество переживаний и открытий, среди которых таилось давно ожидаемое и пока что не наступавшее чудо. Сам город был чудом, русским, сибирским, в котором длилось бесконечное русское время. Ермак сражался с татарским ханом. Воеводы собирали под царский скипетр Сибирь. Ершов сочинял волшебного «Конька-Горбунка». Кюхельбекер, догорая в ссылке, отсылал в Петербург прощальные письма. Звенел кандалами на тюремной барже Достоевский. Менделеев прозревал в сновидениях свою богоявленную таблицу. Причаливал к деревянной пристани колесный пароход, и царь Николай, окруженный плененной семьей, смотрел с воды на таинственный деревянный город, из которого вырастали божественной красоты и печали церкви.
Алексей жил в нижнем, лубяном городе и отправлялся пешком на работу в музей, в верхний город, в величественный и могучий Тобольский кремль. Башни и купола парили над слиянием Иртыша и Тобола — синие воды, фиолетовые дали, зеленый в траве косогор, белоснежный тесаный камень храмов, палат, с полукруглыми вратами и арками. На горе, за кремлем, начинался новый город, высокие дома, просторные улицы, который вели к комбинату. Там круглились стальные реакторы, отливали металлом нефтеперегонные башни, клокотали нефть, деньги, предприимчивые сметливые люди, которых Алексей сторонился. Они казались ему торопливыми, хваткими, синтезированными из горячих и едких материй, под стать металлическим сферам и коническим башням, среди которых они работали. Они добывали химические вещества, деньги, насаждая чуждый ему образ жизни, в котором не было места гумилевской строфе: «Но что нам делать с розовой зарей над холодеющими небесами, где тишина и неземной покой?».
Он шагал из улицы в улицу, среди ветхих домов, иные из которых были на каменных основаниях, другие уходили в землю, покоясь на нетленных венцах из могучей сибирской лиственницы, В некоторых кирпичных подклетях разместились небольшие мастерские и конторки новоявленных предпринимателей, украсивших свои заведения вывесками с нарочитыми названиями: «Бригантина», «Аллегро», «Каскад», «Эльдорадо», «Фристайл». Так именовали себя парикмахерские, лавчонки с напитками, ремонтные мастерские, магазинчики китайских игрушек. По улицам, еще помнящим телеги и конные кибитки, теперь проносились подержанные «Мицубиси» и «Хонды», в которых разъезжали владельцы перечисленных заведений.
Путь Алексея неизменно пролегал через площадь, мимо бывшего губернаторского дома, двухэтажного, кирпичного, с затейливым узорным фасадом. В этом доме, по прибытии в Тобольск, разместилась семья ссыльного императора под охраной отряда георгиевских кавалеров. Отсюда, из окон второго этажа или опираясь на чугунные перильца балкона, смотрели любопытные царские дочки. Прислоняла к стеклам печальное выцветшее лицо императрица. Высовывался по пояс любознательный и шаловливый цесаревич. Подолгу, пристально и задумчиво, взирал свергнутый император, рассматривая стучащие по мостовой подводы, бредущий с рынка народ, случавшиеся под окнами революционные демонстрации, когда на оскорбительные выкрики местных революционеров выбегала из дома охрана с примкнутыми штын ками и двумя станковыми пулеметами. Царь смотрел, покуривая папироску, удалялся в кабинет, чтобы сделать краткую запись в дневнике, — о дожде, о здоровье дочерей и сына, о тобольских ценах на хлеб и чай.