— Я так дорожу возможностью служить тебе. Я твоя телохранительница, твоя жрица, твоя разведчица. Готова и впредь исполнять твои самые деликатные и рискованные поручения.
— Как блестяще ты внедрилась в партию «Родина» в роли пресс-секретаря Рогозина. Помешала ему объединиться с Глазьевым и ослабила партию. Не позволила ей превратиться в мощную оппозиционную силу.
— Это было не трудно. Оба самолюбивые, ревнивые, не готовые уступать. Стоило Глазьеву прослушать кассету, где его высмеивал остроумный Рогозин, как все их договоренности полетели в тартарары.
— А блестящая операция, когда ты выманила у лидера СПС, этого холеного плейбоя, дискету с перечнем денежных сумм, которые он получал от Чубайса. Мы предъявили Чубайсу эту дискету, и он прекратил финансирование. Перед самыми выборами «правые» сели на мель.
— Надо сказать, что этот плейбой был весьма настойчив в своих ухаживаниях. Я не рассказала тебе всех деталей операции, иначе ты мог ее отменить.
— А на Сардинии, на яхте Берлускони, ты вскружила голову обоим — и Лампадникову и Долголетову. Они были пьяны, разыгрывали тебя в карты. Ты заставила их обоих кинуться в море, а я в это время перехватил конфиденциальное письмо Жака Атоли, адресованное Ромулу. И письмо попало к Рему.
— В море они вели себя, как дельфины. Подныривали под меня, хватали за ноги, пытались целовать. Мне хотелось их умертвить точечными ударами в сонную артерию. Тогда бы президентское кресло оказалось пустым, и его занял ты.
— Ты тайный убийца. Агент десятка разведок.
— Я твой агент, мой милый.
Ее рука проникла ему под рубашку, и он почувствовал, как накаляется его плоть. Она расстегнула ему рубашку, растворила и стала целовать, рисуя губами светящийся узор. Он чувствовал, как телесность его превращается в сладость, в мучительное томление, в слепящее вожделение. Она стянула с него рубаху, расстегнула пряжку ремня, и он стоял, оцепенев, вздрагивая от приливов восхитительного страдания, и ему казалось, что он утрачивает вес, обретая невесомость, состоящую из света, боли, несравненной сладости. Он опустил руки на ее волосы, нащупывал в темноте костяной гребень, маленькие горячие уши, бурно дышащую шею. Его возносило на светящейся сфере, выше и выше, туда, где прекращались все чувства, утрачивались все мысли, а оставалось страстное, неодолимое стремление к бесцветной, приближавшейся сути, в которой таились все смыслы и истины, изначальные, от сотворения мира законы. В этой расплавленной магме ему откроется долгожданное, выкликаемое знанье, делающее его всеведущим и всесильным.
Женщина издавала глухие невнятные стоны, поднимала к нему глаза, словно хотела убедиться в степени его страдания и сладости. И страдание вдруг явилось, обрушилось сверху, словно раскаленный слепящий ливень, сверкнуло в трюмо, запечатлев какие-то флаконы, кисти, скомканные ткани. Ее, стоящую на коленях, ее лицо с остановившимися безумными глазами, красными, как кровь, губами. Промчалось, словно шаровая молния, в которой мелькнул косматый хаос, дух преисподней, унося в бездну его заблудшую душу.
Ночью, в автомобиле, возвращаясь в свой загородный дом, он набрал номер директора ФСБ Лобастова.
— Не разбудил? — спросил он из вежливости, зная, что Лобастов из разряда сов. — Вам следует завтра же лично отправиться в Тобольск и доставить в Москву человека по имени Алексей Горшков, который работает в местном краеведческом музее. Чье указание? Президента. Доставить под конвоем? Да нет, но смотрите по обстоятельствам. Какая дополнительная информация? Поройтесь в Интернете на сайте газеты «Тобольские ведомости». Статья Марка Ступника «Цесаревич избежал большевистской казни». Доставить ли Марка Ступника? Хорошо бы он улетел на Луну. Кстати, вашу просьбу директору наркоконтроля я передал. Считайте, что конфликт исчерпан. Приятных снов.
Выключил телефон, глядя, как постовой, увидев его машину, взял под козырек.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Алексей Федорович Горшков, двадцати пяти лет от роду, среднего роста, крепкого сложения, с благообразным спокойным лицом, обрамленным русой бородкой, с синими, задумчивыми глазами, не поражал воображение окружающих. Был ровен со всеми, терпелив, не взыскателен. Выходец из детского дома, был нетребователен в быту. Довольствовался малым. Крайне редко менял костюм и обувь. Привык экономить на мелочах, и ему вполне хватало скромной зарплаты работника Тобольского краеведческого музея, где, помимо работы в запасниках, он водил экскурсии по кремлю, утоляя любопытство немногочисленных туристов. Однако обыденность внешней жизни вполне искупалась глубиной и возвышенностью жизни внутренней. С детства его посещали мгновения, когда казалось, что в его душе притаилась другая душа, нашла свой приют и теплится там, умоляя о чем-то, терпеливо ожидая случая, когда сможет покинуть прибежище и самостоятельно проявиться на свет.
Это странное чувство беременности не покидало его и в отрочестве, и в зрелые годы, и он носил под сердцем драгоценный плод, не умея объяснить его происхождение. Иногда, в самых разных обстоятельствах, — в компании шумных друзей, или на природе в какой-нибудь осенний день с хмурым небом и летящим в облаках клочком лазури, или в поезде, когда за окном мелькали сиротливые поля и нищие деревни, — вдруг посещало его пронзительное знание. Ему казалось, что это уже бывало с ним прежде, не в этой, а в другой жизни, он все это видел и чувствовал. Это указывало на загадочность бытия, в котором существуют несколько параллельных миров, и его личность присутствует одновременно в этих мирах, может перемещаться из пространства в пространство, из судьбы в судьбу, и эта неопределенность делала жизнь похожей на сон. Он предполагал, что в нем таится способность разгадать тайну множественности миров, раздвинуть границы познания. Не увлекаясь модными учениями экстрасенсов и эзотериков, он просто ждал случая, когда этот дар проявится. Он увлекался поэзией Серебряного века, особенно любил Гумилева. Знал наизусть «Заблудившийся трамвай», «Туркестанские генералы», «Рабочий». Часто, оставшись наедине, нашептывал «Шестое чувство» — стихотворение, созвучное его таинственным предвосхищениям. Его внутренняя жизнь была исполнена пугающего и сладостного ожидания того, что с ним что-то должно случиться, произойти какое-то чудо, вторгнуться какое-то грозное и прекрасное обстоятельство, меняющее ход его судьбы, делающее из него другого человека.
Алексей проснулся в маленькой комнатке деревянного двухэтажного дома, где он снимал квартиру у хозяйки Маргариты Ильиничны, пенсионерки, пустившей на постой обходительного, одинокого молодого человека, напоминавшего ей первую и, пожалуй, единственную любовь. Его пробуждению способствовали звяканья посуды в соседней комнате и яркое утреннее солнце, горевшее на стене янтарной полосой. И первый миг пробуждения породил счастливое недоумение— это уже было когда-то. И этот негромкий звяк тарелок и чашек за неплотно прикрытой дверью, и янтарное солнце над его головой. И было это то ли с ним, в его младенчестве, когда за дверью двигались и негромко разговаривали дорогие, любящие его люди, то ли с кем-то другим, младенчески счастливым, в ком ликовала и пела каждая проснувшаяся струнка, желала любви и счастья. Он прислушивался к этому двойному эху, дорожа странной двойственностью, в которой витала его душа, пока явь не возобладала, — за окном прогремел грузовик, наполнив дрожью и звоном стекол ветхое бревенчатое строение.