Я знал его прежде, чем вы, он был тогда и моложе и неопытнее, что, однако же, не помешало ему погубить девушку, во всем равную вам и по уму и по красоте. Он увез ее от семейства и, натешившись ею, бросил.
Опомнитесь, придите в себя, уверьтесь, что и вас ожидает такая же участь. На вас вчуже жаль смотреть. О, зачем, зачем вы его так полюбили? Зачем принесли ему в жертву сердце, преданное вам и достойное вас.
Одно участие побудило меня писать к вам; авось еще не поздно! Я ничего не имею против него, кроме презрения, которое он вполне заслуживает. Он не женится на вас, поверьте мне; покажите ему это письмо, он прикинется невинным, обиженным, забросает вас страстными уверениями, потом объявит вам, что бабушка не дает ему согласия на брак; в заключение прочтет вам длинную проповедь или просто признается, что он притворялся, да еще посмеется над вами и — это лучший исход, которого вы можете надеяться и которого от души желает вам.
Вам неизвестный, но преданный вам
друг NN».
… Никто из родных и не подозревал, что дело шло о Лермонтове и о Лопухине; они судили, рядили, но, не догадываясь, стали допрашивать меня. Тут я ожила и стала утверждать, что не понимаю, о ком шла речь в письме, что, вероятно, его написал из мести какой-нибудь отверженный поклонник, чтоб навлечь мне неприятность. Может быть, все это и сошло бы мне с рук; родным мысль моя показалась правдоподобной, если бы сестра моя, Лиза, не сочла нужным сказать им, что в письме намекалось на Лермонтова, которого я люблю, и на Лопухина, за которого не пошла замуж по совету и по воле Мишеля…»
После этого Лермонтову «отказали» от дома, хотя он пытался прийти и даже «шумел в лакейской».
Е. А. Ладыженская (которую Сушкова называет «сестра Лиза») пишет гневные «Замечания на «Воспоминания»», где представляет этот эпизод совершенно иначе.
«К новому 1835 году правительство вознамерилось учредить городскую почту, — начинает рассказывать Ладыженская «пятый акт кратковременного сценического представления» (так она называет «эпизод с Сушковой»). — У нас старшими гостями и хозяевами подчас выражались порицания этой мере: чего доброго с такими нововведениями к молодым девушкам и женщинам полетят любовные признания, посыплются безыменные пасквили на целые семейства!.. То ли дело заведенный порядок! Войдет в переднюю огромный ливрейный лакей с маленькою записочкой в руках, возгласит четырем-пяти своим ботариям: «От Ольги Николаевны, ответа не нужно!»… Вся жизнь барыни и барышень на ладоне всякого лакея; каждый из них может присягнуть, что ни за одной из них ни малейшей шероховатой переписки не водится; а почтальон что? Какое ему дело?..
… По чутью ли догадался [Лермонтов], что у нас дойти письму в собственные руки барышни так же трудно, как мальчику вскинуть свой мячик до луны?
В первых числах января Лопухин уезжал обратно в Москву… От самого обеда мы сидели одни-одинехоньки в маленькой гостиной… Сестра сильно встрепенулась при звуке колокольчика, проговорила «Лермонтов» и послала меня посмотреть, кто войдет. Дойдя до порога второй гостиной, я увидела, что лакей что-то подал дяде Николаю Сергеевичу…
К удивлению нашему, слышим, что Николай Сергеевич заперся в своем кабинете с женой и с дядей… Зовут нас! Уж не предложение ли? Мне? Тебе? Вот правду сказывают: Бог сиротам опекун!..
Мы вошли. На деловом столе дяди лежал мелко исписанный большой почтовый лист бумаги. Екатерине Александровне подали письмо и конверт, адресованный на ее имя.
— Покорно благодарю! — вымолвила тетенька далеко не умильно и не ласково. — Вот что навлекает на нас ваша ветреность, ваше кокетство!..
Нам стоило бросить взгляд, чтобы узнать руку Лермонтова… В один миг Екатерина Александровна придавила мне ногу: «Молчи, дескать!» Я ничего не сказала.
Длинное французское безыменное письмо руки Лермонтова, но от руки благородной девушки, обольщенной, обесчещенной и после жестоко покинутой безжалостным сокрушителем счастия дев, было исполнено нежнейших предостережений и самоотверженного желания предотвратить другую несчастливицу от обаяния бездны… «Я подкараулила, я видела вас, — писала сердобольная падшая барышня в ментике и доломане, — вы прелестны, вы пышете чувством, доверчивостью… Увы, и я некогда была чиста и невинна…»
… И так далее, на четырех страницах, которые очерняли кого-то, не называя его.
Место злодейских действий происходило в Курской губернии. По-видимому, не то чтобы вчера, ибо «юная дева» успела «под вечер осени ненастной перейти пустынне места»; все раны ее уже закрылись, как вдруг, находясь ненароком в столице, она услышала, что «нож занесен на другую жертву, и — вот бросается спасать ее…»».
Эпизод с анонимным письмом целиком перенесен в роман «Княгиня Аиговская»; кстати, там и помину нет о какой-то юной деве из Курской губернии, а подпись «каракула» представляла собой нечто вроде китайского иероглифа (образ предсказателя судьбы с китайской книгой — все тот же образ из новогоднего бала).
* * *
По воспоминаниям Сушковой, она еще не могла поверить в то, что это — конец; возможно, Лермонтов, который вместе с властью над душой Екатерины приобрел привычку ее «мучить» (о чем она говорит с восторгом), затеял какое-то «испытание ж..
«Я с особенной радостью и живейшим нетерпением собиралась в следующую среду на бал; так давно не видалась я с Мишелем и, вопреки всех и вся, решила в уме своем танцевать с ним мазурку…
Я танцевала, когда Мишель приехал; как стукнуло мне в сердце, когда он прошел мимо меня и… не заметил меня! Я не хотела верить своим глазам и подумала, что он действительно проглядел меня. Кончив танцевать, я села на самое видное место и стала пожирать его глазами, он и не смотрит в мою сторону; глаза наши встретились, я улыбнулась, — он отворотился. Что было со мной, я не знаю и не могу передать всей горечи моих ощущений; голова пошла кругом, сердце замерло, в ушах зашумело, я предчувствовала что-то недоброе, я готова была заплакать, но толпа окружала меня, музыка гремела, зала блистала огнем, нарядами, все казались веселыми, счастливыми… Вот тут-то в первый раз поняла я, как тяжело притворяться и стараться сохранить беспечно-равнодушный вид; однако же, это мне удалось, но, боже мой, чего мне стоило это притворство! Не всех я успела обмануть; я на несколько минут ушла в уборную, чтоб там свободно вздохнуть…
Когда в фигуре названий Лермонтов подошел ко мне с двумя товарищами и, зло улыбаясь и холодно смотря на меня, сказал: «Ненависть, презрение и месть», — я, конечно, выбрала месть, как благороднейшее из этих ужасных чувств.
— Вы несправедливы и жестоки, — сказала я ему.
— Я теперь такой же, как был всегда.
— Неужели вы всегда меня ненавидели, презирали? За что вам мстить мне?
— Вы ошибаетесь, я не переменился, да и к чему было меняться; напыщенные роли тяжелы и не под силу мне; я действовал откровенно, но вы так охраняемы родными, так недоступны, так изучили теорию любить с их дозволения, что мне нечего делать, когда меня не принимают.