По поводу этого пресловутого барабанного боя решительно высказался Л. М. Миклашевский, который заявил (1884 год), что «обращение с нами в школе было самое гуманное, никакого особенного гнета, как пишет Висковатов, мы не испытывали… Дежурные офицеры обращались с нами по-товарищески. Дежурные, в пехоте и кавалерии, спали в особых комнатах около дортуаров. Утром будили нас, проходя по спальням, и никогда барабанный бой нас не тревожил…» Висковатов, впрочем, настаивал на своем — опираясь на воспоминания г-жи Гельмерсен, жены командира Лермонтова.
О «ношении яств» вспоминает и Аким Шан-Гирей: «Школа была тогда на том месте у Синего моста, где теперь дворец ее высочества Марии Николаевны. Бабушка наняла квартиру в нескольких шагах от школы, на Мойке же, в доме Ланскова, и я почти каждый день ходил к Мишелю с контрабандой, то есть с разными холодными и страсбургскими паштетами, конфетами и прочим…»
Бабушкино баловство было хорошо известно товарищам Лермонтова, и, что любопытно, они не высмеивали ни «нежного Мишеля», ни чудаковатую старушку. А. Ф. Тиран, например, вспоминал об этом так:
«Выступаем мы, бывало; эскадрон выстроен; подъезжает карета старая, бренчащая, на тощих лошадях; из нее выглядывает старушка и крестит нас. «Лермонтов, Лермонтов! Бабушка!» Лермонтов подскачет, закатит ланцады две-три, испугает бабушку и довольный собою подъезжает к самой карете. Старушка со страху прячется, потом снова выглянет и перекрестит своего внука Мишу. Он любил свою бабушку, уважал ее — и мы никогда не оскорбляли его замечаниями про тощих лошадей. Замечательно, что никто не слышал от него ничего про его отца и мать. Стороной мы знали, что отец его был пьяница, спившийся с кругу, и игрок, а история матери — целый роман».
Итак, товарищи фантазировали насчет родителей Лермонтова, но над бабушкой никогда не смеялись; расспрашивать о матери и отце не решались. Л. М. Меринский говорит, что «в юнкерской школе Лермонтов был хорош со всеми товарищами, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами и насмешками». Что-то не слишком заметна «мимикрия» из «инстинкта самосохранения», на которой так настаивает Алла Марченко!
«Обычаи Школы требовали известного ухарства, — продолжает Висковатов. — Понятия о геройстве и правдивости были своеобразные и ложные… Считалось доблестным не выдавать товарища, который, наперед подломив тарелку, ставил на нее массу других, отчего вся груда с треском падала и разбивалась, как только служитель приподнимал ее со стола… Восхищались теми, кто быстро выказывал «закал», то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных «смелых штук»»…
В Школе славился своею силою юнкер Евграф Карачевский. Он гнул шомпола или вязал из них узлы, как из веревок… С этим Карачевским тягался Лермонтов, который обладал большою силою в руках. Однажды, когда оба они забавлялись пробою силы, в зал вошел директор Школы Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам:
— Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети, что ли, вы, чтобы шалить? Ступайте под арест!
Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам этот выговор, полученный от начальства, Лермонтов с хохотом заметил: «Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!»
Меринский утверждает, что «между товарищами своими Лермонтов ничем не выделялся особенно от других». Он сохранил свою прежнюю привычку «приставать», которая была замечена еще в университете. Меринский, настроенный к Лермонтову очень дружески, тоже отмечает ее: «В Школе Лермонтов имел страсть приставать со своими острыми и часто даже злыми насмешками к тем из товарищей, с которыми он был более дружен. Разумеется, многие платили ему тем же, и это его очень забавляло…»
* * *
В эти годы Лермонтов «пишет мало, читает не более», как он жалуется в письме Лопухиной. Но так ли это?
Конечно, писать пришлось меньше — тайком от начальства, по вечерам, уединившись в одном из самых отдаленных классов.
В Школе создавались не только «юнкерские поэмы», но и новая редакция «Демона», «Хаджи Абрек»; вероятно, закончен начатый еще в Москве «Измаил-бей»; велась работа над романом «Вадим»…
Отдельно следует рассмотреть, хотя бы кратко, так называемые «юнкерские поэмы» — «Гошпиталь», «Петергофский праздник», «Уланша». Это эротические (чтобы не сказать «порнографические») стихотворные произведения в духе П. Скаррона и Ивана Баркова. Не исключено, что создавались они при участии его товарищей по Школе, где «царствовал дух какого-то разгула, кутежа», по словам Шан-Гирея. Помимо «грубого натурализма», в юнкерских поэмах встречаются точные зарисовки военной жизни; портреты товарищей Лермонтова — Барятинского, Поливанова, Шаховского и других — очерчены точно и сатирически. Автографы этих произведений не сохранились — они известны по копиям рукописного журнала «Школьная заря». Подлинник этого журнала вместе с карикатурами Лермонтова еще в 1879 году находился у князя B.C. Вяземского; в настоящее время местонахождение подлинника неизвестно. В собраниях сочинений Лермонтова «юнкерские поэмы» обычно не печатаются, а Лермонтовская энциклопедия даже не пересказывает их содержания.
«Школьная заря» была рукописным журналом, который выходил в 1834 году и пережил семь выпусков, после чего благополучно скончался. Изначально предполагалось, что журнал будет еженедельным. Желающие могли складывать свои статьи в особый ящик на столике возле кровати. По средам статьи вынимались, сшивались и затем прочитывались в собрании товарищей при общем хохоте.
А. Ф. Тиран вспоминал, что «главное участие» в «Заре» принимали двое: Лермонтов и Мартынов. Мартынов — Николай Соломонович — будущий убийца Лермонтова.
В своей «Исповеди», которую он принимался писать несколько раз, Мартынов рассказывает очень осторожно: «Я стал знать Лермонтова с юнкерской школы, куда мы поступили почти в одно время. Предыдущая его жизнь мне была вовсе не известна…» Далее Мартынов, немного противоречиво, утверждает, что юнкера понимали в 17 лет, что они уже «не дети», в то время как Лермонтов, «поступив в юнкерскую школу, оставался школяром в полном смысле этого слова».
«Как скоро наступало время ложиться спать, Лермонтов собирал товарищей в своей камере; один на другого садился верхом; сидящий кавалерист покрывал и себя, и лошадь свою простыней, а в руке каждый всадник держал по стакану воды; эту конницу Лермонтов называл «Нумидийским эскадроном». Выжидали время, когда обреченные жертвы заснут, по данному сигналу эскадрон трогался с места в глубокой тишине, окружал постель несчастного и внезапно сорвав с него одеяло каждый выливал на него свой стакан воды. Вслед за этим действием кавалерия трогалась с правой ноги в галоп обратно в свою камеру… Эта жестокость, — прибавлял Мартынов, — не имела даже никакого основательного повода… В следующую ночь несколько человек из нас уговорились блистательно отомстить за нападение. Для этого мы притворились все спящими, и когда ничего не знавшие об этом заговоре нумидийцы собрались в комплект в нашей комнате, мы разом вскочили с кроватей и бросились на них. Кавалеристы принуждены были соскочить со своих лошадей, причем от быстроты этого драгунского маневра и себя, и лошадей препорядочно облили водой, затем легкая кавалерия была изгнана со стыдом из нашей камеры».