— Ну вот видишь, неприличие, а сам лезешь к приличным людям.
— Не тронь меня! — взвыл бродяга. — Убери лапы, холуй, подхалим, лизоблюд, душитель свободы! Не прикасайся к свободному человеку, жалкий раб!
— Выйди! — повысил голос театральный страж.
Бродяга заорал:
— Не имеете права, никто, вы! Я сейчас прикажу — вы сами все отсюда выйдите! Это я тут все устроил, ясно вам? Я! Без меня вы все… никто! Ничто! Пустота, вакуум!
Я подошел ближе. Служитель всплеснул руками.
— Видишь, что ты наделал! Потревожил господ из лож! — Он обратился ко мне в отчаянии: — Я сейчас улажу дело.
— Николай! — закричал вдруг бродяга, задирая голову к скарятинской ложе. — Коля! Скарятин, черт! Дрыхнешь, паскуда? Дрыхнешь? А тут меня… меня гонят! Из твоего театра гонят, Коля! Ни-ко-ля, сукин сын!
— Погодите, — быстро сказал я, хватая его за руку. — Назовитесь. Я, кажется, понял…
— Да, — горестно бросил оборванец, отступая на шаг и покачивая головой. — Да. Неузнанным прошел он по земле, непризнанным он шел и одиноким… Навек один, навек он проклят был родней своей, землей и всем, что дорого… — Дыхание у него перехватило, он попытался вздохнуть, положил ладонь себе на грудь и заплакал.
— Вы ведь Бухонев? — высказался я.
Сам не знаю, как эта догадка пришла ко мне на ум.
— Один лишь юноша, — проговорил оборванец, — один лишь мальчик его узнал в толпе… Да. Я — Бухонев. Я — композитор. Я сочинил эту оперу.
— Ради Бога! — вскричал я. — Для чего же вы так оделись? Наверняка Николай Григорьевич ждал вас у себя в ложе…
— Меня никто не ждал… А впрочем, возможно, — сказал Бухонев. — Почему я так одет? Что ж, вам, мой мальчик, вам одному, — тут он грозно обвел глазами всех собравшихся вокруг, — вам одному и только вам отвечу. То, что зрите вы пред собой, есть образ моей души. Все вы, ничтожные созданья, — он вперил в меня взгляд, — скрываете под нарядным костюмом внутреннее свое убожество. Я же, Бухонев, я, истинный человек искусства, являю наружу то, что ношу внутри себя. Создавая «Гамлета», я изорвал свою душу в клочья. В клочья! — Он дернул свою шаль, как бы желая задушиться. Ветхая ткань затрещала.
— Я провожу вас, — я подал композитору руку, чтобы он мог опереться. А стражу театра я дал три рубля и сказал: — Благодарю вас. Вот вам за труды и больше не беспокойтесь.
С Бухоневым под руку, до крайности торжественно, я поднялся по лестнице и ввел его в ложу. Витольд уже ушел, Анна Николаевна сидела задумчивая и, обмахиваясь веером, перечитывала одно из беляковских писем.
При звуке шагов она вскинулась, однако, увидев Бухонева, сразу забыла обо всех научных спорах.
— Боже мой! — воскликнула она. — Я предвидела, что такое будет.
— Да? — горько вопросил Бухонев.
— Да! — сказала Анна Николаевна. — Вы как дитя малое, господин Бухонев. Хорошо еще, что не пьяны.
— Вообще-то пьян, — поведал Бухонев.
— Чудовище, — сказала Анна Николаевна. — Сядьте в углу и молчите. Снимите это ужасное пальто. От него воняет. Я позову, чтобы убрали. Что у вас под пальто?
— Пол-ное непри-личие! — сказал Бухонев.
Анна Николаевна потянула сонетку.
— Вам принесут пиджак Николая Григорьевича. Скроете ваше «неприличие». И почему вы не явились к началу спектакля?
— Боялся, — с детской искренностью ответил композитор.
— Напрасно, все очень хорошо идет, — сказала Анна Николаевна.
— А что Николай? — спросил Бухонев.
— Заснул… Не тревожьте его. Он волновался не меньше вашего.
— Я, наверное, тоже засну, — поведал композитор.
— Вот и хорошо. А теперь — молчите. — Анна Николаевна повернулась наконец ко мне. — Вы мой герой, Трофим Васильевич, — сказала она. — Бухонев имеет обыкновение переодеваться так, чтобы его никто не узнавал. В этом отношении он чрезвычайно ловок.
— Старая театральная школа, — подал голос Бухонев.
— Вам было велено молчать, старый вы ребенок, — сказала Анна Николаевна. Слышно было, как Бухонев хихикнул. Анна Николаевна снова обратилась ко мне. — Он испытывает такое волнение, что является на свои спектакли инкогнито.
— Однажды я переоделся женщиной, — сказал непослушный Бухонев. — И никто меня не признал.
— Да, и вас пытались вывести, потому что вы вели себя непотребно, — напомнила Анна Николаевна. — Приставали к мужчинам. Как можно!.. Даже в газете потом напечатали.
— Люди искусства должны распространять вокруг себя скандалы, — заявил Бухонев.
— Трофим Васильевич, я вам благодарна и… Но как вы догадались?
— Когда господин Бухонев начал поносить Николая Григорьевича последними словами, — сказал я, — он делал это не как посторонний, а как близкий друг. Это… ощущалось.
— Я поносил его с любовью, сукиного сына, — сказал Бухонев из темноты.
— Все, мое терпение лопнуло! — произнесла Анна Николаевна. — Молчать, молчать, молчать!
Пришла горничная с пиджаком и мешком для мусора, помогла Бухоневу переодеться, обтерла ему лицо одеколоном и вышла. Тут свет погас, и началось второе действие.
Николай Григорьевич всхрапнул, и Анне Николаевне пришлось ударить отца веером по руке. Я слышал треск костяшек веера. Бухонев ворочался в кресле, сопел, то принимался вдруг напевать вслед за певцами, то мертво замолкал. Я повернулся к нему и показал кулак.
Перед финалом Бухонев ушел из ложи. Наверное, боялся, что композитора начнут вызывать на сцену.
При последних звуках финала, когда по сцене начали взад-вперед маршировать войска Фортинбраса и даже вывели настоящую лошадь, Скарятин наконец проснулся и разразился аплодисментами. Занавес опускали при общей овации. Николай Григорьевич плакал и говорил, что никогда еще не получал такого удовольствия от музыки. Я был избавлен от необходимости изобретать «осознанные комплименты», потому что Николай Григорьевич все сказал сам, а мне оставалось только кивать в знак полного согласия. Потом я поцеловал руку Анне Николаевне и вышел из театра совершенно оглушенный всем этим «Гамлетом».
Глава шестнадцатая
Утро выдалось белое, мягкое и светлое. Я пил кофе и смотрел бумаги, которые оставил мне Витольд: один из арендаторов просил отсрочки платежей в связи с рождением третьего ребенка, другой указывал на необходимость ремонта крыши арендованного у меня дома, которую, согласно договору, я обязан чинить за свой счет; ну и еще разное — по мелочи. К каждой бумаге была прикреплена небольшая записка, написанная рукой управляющего: в одних случаях он рекомендовал соглашаться, в других — идти на незначительные уступки или же категорически протестовать. В основном все решения были компромиссными, и меня это тоже устраивало.