Какой уместной – какой адекватной! – была эта собачья шутка, Вы не находите?
Милая Доротея, если бы я был собакой, насколько проще сложились бы наши отношения! Я приносил бы Вам домашние туфли, воровал бы со стола Ваши пирожные и бутерброды и бежал бы с радостным лаем Вам навстречу после каждой, даже пятиминутной разлуки! И был бы невероятно счастлив, как бывают счастливы только собаки.
К сожалению, я всего лишь человек, а для нашего племени рай утерян очень-очень надолго.
Мне же приходится довольствоваться тем, что называют «маленькими радостями». Вчера я был в гостях у писателя Чумы. Он угощал меня коньяком и говорил о замыслах. Чума исключительно хорошо умеет пить коньяк и говорить о замыслах, так что я провел вечер не без удовольствия, а под занавес получил подарок – чужую записную книжку. История ее до крайности нелепа. Один еврей из Советской России гостил несколько дней у одного варшавского писателя (не Чумы) и вел, оказывается, дневник, где описывал разные незначительные мелочи и впечатления от Варшавы. Видимо, хотел потом вставить в какую-нибудь книгу фельетонов. Но он торопился уехать – не то в Париж, не то в Филадельфию, и книжечку оставил. И вот позавчера ее случайно откопали среди ненужного хлама и решили торжественно преподнести мне – как любителю разной чепухи и владельцу «великолепного мусорного ящика» (так принято называть мое собрание книг и рукописей). Я читал заметки советского еврея и сердился. Какие глупости занимают приезжих!..»
Письмо не было дописано и обрывалось на полуслове.
Гинка отложила листок, обернулась к Лесеню. Потрогала его лоб, коснулась мизинцем ноздрей. Кшись чуть шевельнул веками. Гинка уже научилась угадывать в этом улыбку.
– Читаем дальше? – спросила она. Голос у нее был ровный, глуховатый.
«Что есть любовь, как не стремление проникнуть в другого человека, слиться с ним? Однако это стремление ограничено вполне разумно – границами человеческого тела, которое не допускает проникновения чужой плоти в большей степени, нежели это установлено природой. (Богом).
Следует внимательнее присмотреться к мифу об Андрогине. Этот «кощунственный уродец», как называли его в средние века, есть воплощенная мечта любовников. Такая любовь – апофеоз телесной и духовной близости; однако она безмолвна и бесплодна. Андрогин не рождает детей, не пишет стихов, не поет песен, он, строго говоря, даже не разговаривает и не мыслит. Это самодостаточное существо, свернутая Вселенная, которая успела сократиться до точки и вот-вот исчезнет. Чувство захлопнуто двуполым телом, точно крышкой.
Между тем плоды любви – то, ради чего она и существует, чем живет, – возникают в наэлектризованном пространстве между любящими. В этом великое бескорыстие и смысл любви. Настоящая любовь никогда не бывает эгоистична. Она не направлена ни на самого любящего, ни на объект его обожания. Нет, она – великая сила, преобразующая материю. Поэтому истинная любовь священна. Она является отражением Божества. Слияние же двоих в Андрогине есть акт бессилия и отчаяния. Я думаю, что Андрогин – это ужасное, обделенное существо, достойное лишь сожаления. Как он может появиться среди нас? Средневековые алхимики оставили десяток трактатов на эту тему, например: «Возгонка Андрогина посредством десяти колб и заклятия Трисмарагда, писано в Александрии Египетской». У меня этот трактат имеется, я его даже прочитал, но там – всякая чушь, абсолютно неприменимая на практике. Хоть режьте меня, не поверю, что какой-то человек может, усадив на ковер спинами друг к другу девственницу и девственника с помощью зелья, воздевания рук «в сторону восхода Ахура-Мазды» и стихотворной галиматьи в переводе с «древнеперсидского» на плохонькую латынь превратить их в единое двуполое существо. Впрочем, я не пробовал.
В самом конце трактата имеется следующая многозначительная приписка: «Иным же маловерам (мне, например), утверждающим, будто сие невозможно, следовало бы узнать случай, бывший совсем недавно в граде Варсовии, а именно. Одна девица, любя недостойного мужчину, решилась на отчаянный поступок. Когда же обоих настигли и начали угрожать похитителю смертью, она обвила его руками и ногами и на глазах у преследователей влилась в его тело, и так они срослись, что превратились в единого Андрогина. Врач засвидетельствовал у арестованного все признаки обоих полов, и вследствие явного надругательства над установлениями Церкви злоумышленник был публично повешен».
– Нет, это грустно, – оборвала сама себя Гинка, откладывая страницу. И поскорее взяла новую. На очереди оказался желтый листок, вырванный из книги.
«…пространство змееборческого мифа. Недаром брак Мелюзины, осложненный традиционными запретами и изначально тяготеющим над нею проклятием, обречен заранее. Эта обреченность усматривается уже в судьбах сыновей, рожденных Мелюзиной от Раймондина. Все они так или иначе отмечены печатью рока.
Старший, Уриан, был ладно скроен, лицо имел маленькое и широкое, один глаз у него красный, другой – зеленый, что до его ушей – то это были самые большие уши, какие когда-либо видели у ребенка. У второго, Евдеса, одно ухо намного превосходило другое. Третий, Гвидон, имел левый глаз на лбу под волосами, а правый – почти на щеке, но это его почти не портило, так он был хорош. Антуан же красив и строен, но на щеке у него выросла львиная лапа, которая к восьми годам стала совсем лохматой, с острыми когтями. Поговаривают, что в шестнадцать лет Антуан нашел себе подругу и отвел ее к чародею, а тот превратил их в Андрогина с лохматой львиной лапой вместо левой ноги. Что касается Рено, то он имел всего один глаз, зато чрезвычайно зоркий. Джауфре всем был хорош, если б не большой клык, торчавший изо рта. Фремона уродовало волосяное пятно на носу, но хуже всех оказался младший, Оррибл: этот родился огромного размера, наделенный сразу тремя глазами и свирепым нравом. К возрасту четырех лет он уже убил двух своих кормилиц.
И вот случилось так, что Евдес и Уриан отправились странствовать, дабы приобрести себе по королевству. И вот случилось так, что Евдес позавидовал Уриану и убил его. Тогда-то Раймондин, скорбя по своим детям, пришел к супруге своей Мелюзине и попрекнул ее змеиной породой – ибо ничто иное не могло бы объяснить такого отвратительного поступка. Мелюзина же скорбно вздохнула, поднялась в воздух и превратилась в огромную крылатую змею…»
Имена «Мелюзина», «Раймондин», «Гвидон» и «Джауфре» были подчеркнуты толстым синим карандашом.
А дальше следовало написанное от руки начало какого-то большого рассказа:
Дальней Любовью Джауфре Рюделя называют Мелисенту, графиню Триполитанскую.
Почему именно она? В песнях Рюделя нигде не упоминается имени Далекой, только намек – только готовность претерпеть ради встречи с нею опасности и невзгоды путешествия «по царству сарацин» – стало быть, там она, в Святой Земле, отделенная от поэта пучинами морей и полчищами злых людей, исповедующих чужую веру…
Однако спустя всего лишь сто лет после смерти поэта биограф уже уверенно говорит о «графине Триполитанской», а затем из толщи и тьмы веков проступает и начинает светиться нежное имя – «Мелисента».