Глава 59
Разумеется, война между Соединенными Штатами и Испанской империей все же началась — через считаные месяцы после того, как мы сидели в гостиной у доктора с сеньором Линаресом; и, несмотря на убежденность впоследствии многих людей в обратном, то, что сеньор называл испанской «надменностью», отвечало за эту кровавую баню не меньше, чем все разглагольствования и неистовство американцев, потворствовавших сей идее.
Предсказания сеньора Линареса об исходе событий оказались столь же точными, как и его представления об их причинах: Испанская империя потерпела изрядное поражение, а Соединенные Штаты оказались обладателем целой череды новых иностранных владений, включая Филиппинские острова. Сомневаюсь, что много кто — даже в самом Вашингтоне — имел действительно внятное представление о том, во что же они ввязались, завладев подобными территориями: как писал тогда мистер Финли П. Данн,
[62]
остряк-газетчик, до войны большинство американцев и понятия не имело, что такое эти Филиппины — «острова или консервы». У меня-то самого появилась только одна мысль на этот счет — точнее, вопрос, — когда я услыхал, что мы стали новыми правителями тех мест: вернулся ли Эль Ниньо на родину до нашего вторжения, и стал ли он одним из солдат местной армии, быстро начавшей сражаться против нашей страны за независимость? Я так никогда этого и не узнал — но это было бы вполне в его духе.
Детектив-сержанты после завершения расследования в Институте доктора вернулись к своим обычным обязанностям в Управлении полиции, но их положение осталось столь же шатким, что и прежде. За эти годы собиралось несколько комиссий, расследовавших коррупцию в департаменте, — на самом-то деле иной раз казалось, будто вышеупомянутую коррупцию постоянно расследует какая-нибудь комиссия, — и Маркус с Люциусом давали свидетельские показания перед каждой из них, пытаясь навести порядок хотя бы в Сыскном бюро. Однако единственным стоящим результатом этих усилий стала лишь еще большая изоляция их от «товарищей», и, не сомневаюсь, если бы не блестящие способности, кои они демонстрировали в столь многих делах, их бы давно уже отправили в отставку. Но они держались, скандалили, экспериментировали и, в общем и целом, пытались использовать судебную науку в дальнейшем продвижении полицейской работы — и мало какой вор, убийца, насильник и сумасшедший бомбист не жалел, что начальственные шишки-ирландцы не сумели до сих пор избавиться от «еврейских мальчиков».
Мисс Говард продолжала вести свое дело в № 808 по Бродвею; по правде говоря, она продолжает вести это дело до сих пор, хоть и расширила в итоге свои услуги так, чтобы ее умениями могли воспользоваться и женщины, и мужчины. Со временем она стала своего рода легендой детективного мира — и факт этот является немалым предметом ее гордости, пусть она в этом так и не сознается. И, несмотря на все ее разглагольствования о недостатках мужчин, у нее все-таки нашлось время связаться с одним или двумя из этих представителей рода человеческого, но раскрывать подробности сих событий — вовсе не мое дело. Могу лишь сказать, что она остается самой необычной женщиной из тех, кого я встречал, и всегда являет собой комбинацию глубоких дружеских чувств и независимости, коя для многих представительниц ее пола столь же недостижима сегодня, как и для Либби Хатч двадцать два года назад. Сдается мне, положение это сохраняется, как всегда утверждала мисс Говард, из-за всей той ерунды, которой пичкают маленьких девочек, — и, быть может, решением для большинства женщин стало бы ношение оружия, черт его разберет: сама-то мисс Говард за эти годы всадила мужчинам в коленные чашечки преизрядно пуль, но это лишь помогло ей остаться самой собой.
Наша же с Сайрусом дружба, что уж тут скажешь, всегда была одной из опор моей жизни. Он женился — довольно скоро после окончания дела Либби Хатч, — и жена его, Мерль Спотсвуд, переехала жить к нам, положив конец поискам сносной кухарки. Она была и остается одной из лучших, что когда либо видывал мир, а кроме того, она — столь же порядочная и сильная личность, как и ее муж. Я все еще жил у доктора, когда на свет появились трое малышей, и пусть они превратили верхний этаж в шумные ясли (молодые переехали в комнату, некогда принадлежавшую Мэри Палмер), я был вовсе не против. Иногда это чуток бесило доктора, но дети, проходя мимо двери его кабинета, всегда старались двигаться потише, да и вообще детвора в доме изрядно поднимала всем настроение. В те годы 17-я улица была счастливым местечком, и я немало жалел, когда мне настала пора покинуть дом, переехать в комнату за моей лавкой и начать собственную жизнь. Доктор же, после того, как его доброе имя было восстановлено, вновь углубился в дела Института, словно человек, лишенный прежде жизненно важных вещей. Не то чтобы весной и летом 1897 года у него не осталось никаких вопросов — еще как остались. На некоторые из них — что довело Поли Макферсона до повешения? что на самом деле случилось с семьей мистера Пиктона? о скольких убитых Либби Хатч детях мы так и не узнали? — ответить было невозможно, и со временем они потускнели. Однако прочие имели более личный характер и так ни к чему и не привели. Вообще-то они, похоже, занимают доктора до сих пор, когда он поздним вечером сидит в гостиной и размышляет о сложностях жизни. Вряд ли эти вопросы заронил ему в голову хитроумный Кларенс Дэрроу — ведь доктор и сам всегда терзался тяжкими сомнениями подобного рода; однако умелые утверждения на этот счет мистера Дэрроу во время процесса над Либби Хатч выразили то, что иначе могло остаться невысказанными мыслями. Похоже, труднее всего доктору было вплотную столкнуться с вопросом о том, почему он всегда так усердно старался — и старается до сих пор — найти объяснения ужасным событиям, кои встречаются ему в профессиональной жизни. Видимо, предположение мистера Дэрроу о том, что, быть может, где-то в глубине души работа для доктора была способом утихомирить сомнения на свой счет, нашло в сердце нашего друга немалый отклик, — и пока доктор наблюдал, как его бывший оппонент встречает свою великую славу в залах суда по всей Америке, думаю, мысль сия мучила его все больше. Но она никогда не удерживала его от работы, от продвижения вперед, и, насколько я могу судить, эта способность — работать, несмотря на сомнения в себе, которые испытывает любой мало-мальски стоящий человек, — и есть то единственное, что отделяет осмысленную жизнь от бесцельной.
А что же мистер Мур? Я располагаю роскошью написания сих последних слов лишь потому, что впервые с открытия этой лавки у меня появился помощник — мистер Мур, азартный игрок по натуре, признал свое поражение, прочитав остаток моего манускрипта, хотя и не преминул сообщить, что какой бы там ни был дух у этого повествования, он оказался «прискорбно попорчен вопиющим отсутствием стиля». Кто бы говорил. В общем, сейчас он там, в лавке, в фартуке и прочих причиндалах, продает щеголям сигареты, и, полагаю, наслаждается выпавшей возможностью изводить этих людей таким манером, какой может позволить себе только лавочник: ничто так не радует моего старого друга, как шанс плюнуть в лицо верхушке общества, из которой он сам и произошел.
Его возвращение в «Таймс» после дела Хатч было нелегким: он предпочел бы освещать на страницах газет наши последние изыскания, однако понимал, что редакторы и на милю не приблизятся к этому делу. Потому он решил утешиться освещением судебного разбирательства, последовавшего за «тайной безголового трупа». Мистер Мур надеялся, что сможет применить в этой истории интимного убийства кое-какие уроки, полученные нами во время преследования Либби Хатч, — хотя ему, конечно, стоило бы поступить умнее. Жертва преступления, расчлененный мистер Гульденсуппе, вскоре оказался позабыт практически всеми, тогда как его бывшая любовница, миссис Нек, и ее последний счастливый избранник и соучастник убийства, Мартин Торн, стали предметом целой публичной мелодрамы. Миссис Нек быстренько обернулась — стараниями прессы, общественности и конторы окружного прокурора — девицей, попавшей в беду: она выдавала себя за страдалицу, сбитую с пути и развращенную Торном, тогда как в действительности сама помогла спланировать убийство и участвовала в расчленении трупа. В довершение этого, выдав правосудию все необходимое для отправки несчастного простофили Торна на электрический стул в Синг-Синге, миссис Нек каким-то чудом добилась, чтобы окружной прокурор ходатайствовал перед судьей применить к ней самое легкое наказание, — что он и сделал: она получила пятнадцать лет в Оберне, которые с учетом хорошего поведения могли скостить — и скостили — всего до девяти.