В Бугеле из ста пятидесяти тысяч акров осталось семьдесят:
двое солдат, возвратившись с фронта, получили от Мартина Кинга по сорок тысяч
акров. Радней Ханиш насчитывала сто двадцать тысяч акров, а потому Росс Маккуин
лишился шестидесяти тысяч — ими наделили еще двоих вчерашних воинов. Так оно и
шло. Конечно, правительство как-то возмещало овцеводам потери, но платило много
дешевле, чем если бы они сами продавали свою землю. И это было обидно. Еще как
обидно! Но власти в Канберре не слушали никаких доводов: такие огромные
владения, как Бугела и Радней Ханши, следует делить. Ясно и понятно, что одному
владельцу вовсе не требуется столько земли, ведь в джиленбоунской округе очень
многие фермеры имеют меньше чем по пятьдесят тысяч акров — и, однако,
процветают.
И вот что всего обиднее: похоже, теперь бывшие солдаты не
отступятся. После первой мировой войны у большинства крупных поместий тоже
отрезали часть земли, но тогда новоявленные хозяева, не имея ни знаний, ни
опыта, не сумели с толком и выгодой разводить на ней скот; постепенно ветераны
отчаялись в успехе, и прежние владельцы за гроши вновь скупили отнятые у них
участки. Однако на сей раз правительство намерено за свой счет подучить и
наставить начинающих фермеров.
Почти все хозяева старых имений были ярыми приверженцами
Земельной партии и убежденными ненавистниками лейбористов, полагали, что это
сплошь горожане, рабочие крупных промышленных центров, профсоюзные заправилы да
никчемные интеллигенты-марксисты. Тем более жестоко уязвило открытие, что у
семейства Клири, заведомо голосующего за лейбористов, не отрежут ни единого
акра от необъятных дрохедских земель. Ведь Дрохеда — собственность Римской
католической церкви, а стало быть, разделу не подлежит. Вопль протеста достиг
Канберры, но услышан не был. Землевладельцам было нелегко снести такое
пренебрежение, ведь они всегда считали себя самой влиятельной силой в кулуарах
парламента, а оказалось, столичные власти их в грош не ставят. Вся сила — за
федеральным правительством, и представители штатов ничего не могут от него
добиться.
Итак, Дрохеда сохранила все свои четверть миллиона акров и
осталась великаном в мире лилипутов.
Выпадали и кончались дожди, то в меру, то побольше, то
поменьше, но, к счастью, такой страшной засухи больше не было. Постепенно росло
поголовье овец, и много лучше стала шерсть, Дрохеда превзошла даже все, чего
достигла перед засухой, — подвиг нешуточный. Все помешались на улучшении
породы. Поговаривали, что некий Хэддон Риг состязается с владельцем соседней
Уорренской фермы Максом Фокинером и намерен получить на Сиднейской выставке
призы за лучшего барана-производителя и лучшую овцу. Цены на шерсть понемногу
росли, потом небывало, стремительно поднялись. Европа, Соединенные Штаты и
Япония жадно хватали всю до последнего волоконца австралийскую тонкую шерсть.
Более грубую шерсть, годную на плотные материи, на ковры и фетр, поставляют и
другие страны, но только из длинной шелковистой шерсти австралийских
тонкорунных мериносов можно изготовить тончайшие ткани, мягкие, как самый
нежный батист. И лучшую шерсть таких сортов получают на черноземных равнинах,
что лежат на северо-западе Нового Южного Уэльса и на юго-западе Квинсленда.
Казалось, после долголетних тяжких испытаний пришла
заслуженная награда. Никогда еще Дрохеда не давала таких неслыханных доходов.
Год за годом — миллионы фунтов стерлингов. Фиа подсчитывала и сияла от
удовольствия. Боб нанял еще двух овчаров. Все шло бы как нельзя лучше, если б
не эта напасть — кролики, они, как и прежде, оставались бичом пастбищ.
И на Главной усадьбе вдруг стало славно, как никогда. После
того как все вокруг затянули сетками, в комнатах уже не было мух; а к сеткам
все привыкли и уже не понимали, как без них можно было существовать. Конечно,
не бог весть какое украшение, зато насколько эти сетки облегчили жизнь; к
примеру, в самую жару прекрасно можно пообедать на свежем воздухе, на веранде,
увитой густолистыми, шелестящими под ветром плетями глицинии.
Древесным лягушкам сетка тоже пришлась по вкусу. Маленькие,
зеленые с золотистым отливом, на цепких лапках они взбирались по наружной
стороне сетки и застывали и подолгу важно и серьезно созерцали людей за столом.
А потом вдруг какая-нибудь прыгнет, ухватит бабочку чуть ли не больше нее самой
и опять сидит неподвижно, с полным ртом, из которого больше чем наполовину
торчит и неистово трепещет жертва. Дэн и Джастина с любопытством смотрели, как
долго лягушка управляется со своей добычей — сидит и пресерьезно смотрит сквозь
сетку и каждые десять минут понемногу заглатывает все больше. Насекомое
удивляло живучестью, иной раз уже и кончики крыльев исчезли в лягушачьей пасти,
а ножки все еще дергаются.
— Бр-р! Вот так участь! — смеялся Дэн. —
Представляешь, ты еще наполовину живая, а другую половину уже кто-то
переваривает.
Как и все в Дрохеде, маленькие О'Нилы рано пристрастились к
чтению и словарем обладали богатым не по возрасту. Они росли живыми,
смышлеными, и все на свете им было интересно. Кому-кому, а им жилось совсем
славно. Они умели ездить на породистых пони и, подрастая, получали лошадку
покрупнее; они учились заочно и терпеливо готовили уроки на кухне за зеленым
столом миссис Смит; играли в домике под перечным деревом; у них были свои
любимцы — кошки, собаки и даже ручная ящерица гоанна, которая послушно ходила
на поводке и знала свое имя. А главным любимцем был крошечный розовый
поросенок, умница, ничуть не глупее собаки, по кличке Свинкин-Корзинкин.
В Дрохеде, вдали от городской скученности, дети почти
никогда не болели, не знали никаких гриппов и простуд. Мэгги панически боялась
детского паралича, дифтерии, всякой инфекции — вдруг что-нибудь такое громом с
ясного неба поразит ее детей — и потому им делали все возможные прививки. И Дэн
с Джастиной жили прекрасной здоровой жизнью, вдоволь было и упражнений для
мускулов, и пищи для ума.
Когда Дэну минуло десять, а Джастине — одиннадцать, их
отправили учиться в Сидней — Дэна, по традиции, в Ривервью-колледж, а его
сестру — в Кинкоппелский пансион. Впервые Мэгги усадила их в самолет и, не
отрываясь смотрела, как они машут платками на прощанье; оба побледнели, но
храбро сохраняли на лицах спокойствие, а ведь им никогда еще не приходилось
уезжать из дому. Ей отчаянно хотелось их проводить, своими глазами убедиться,
что им хорошо на новом месте, но вся семья решительно запротестовала — и Мэгги
покорилась. Все, начиная с Фионы и кончая Джимсом и Пэтси, считали, что малышам
куда полезнее самостоятельность.
— Довольно тебе кудахтать над ними, — сурово
сказала Фиа.
Но когда самолет взлетел, подняв тучу пыли, и начал
взбираться в мерцающую знойную высь, Мэгги словно раздвоилась. Сердце
разрывалось от разлуки с Дэном, но разлука с Джастиной была облегчением. В
чувстве Мэгги к сыну не было двойственности: ведь он от природы такой веселый,
спокойный и любящий, отвечает нежностью на нежность так же естественно, как
дышит. А Джастина — очаровательное, но и несносное чудовище. Ее поневоле тоже
любишь, нельзя не любить — такая в этой девчонке сила, и внутренняя цельность,
и уверенность в себе, и еще немало достоинств. Одна беда: она не принимает
любви, как принимает Дэн, и ни разу не дала Мэгги высшей материнской радости —
почувствовать, что дочери она нужна. Ни тебе дружелюбной общительности, ни
легких шалостей, и убийственная манера обращаться со всеми, а главное с
матерью, холодно и надменно. Мэгги узнавала в дочери немало такого, что
когда-то бесило ее в Люке О'Ниле, но Джастина по крайней мере не скупая. И на
том спасибо.