Ефрейтор наполнил шлемку горячим борщом. Над ней поднимался пар. Навряд ли этот борщ был верхом кулинарного искусства, но Сашке он показался восхитительным… по крайней мере, по запаху.
— Послушай-ка, брат, — сказал Зверев негромко, — водочки там в закромах у тебя нет?
— Водочки? — переспросил ефрейтор, как будто не понимая. Зверев смотрел на него молча. Если бы хитрый конвойный ответил: нет, Сашка не стал бы настаивать.
— Цену знаешь? — спросил ефрейтор, оглядываясь зачем-то по сторонам.
— Знаю.
— Ну… жди. Скоро принесу.
Зверев успел выхлебать не особо вкусный, но наваристый и горячий борщ и выкурить сигарету, когда появился ефрейтор с водкой. Он извлек ее из карманов широких галифе, продемонстрировал пробку: заводская, дескать. Зверев в заводском происхождении спиртного сильно сомневался, но спорить не стал. Не «Астория» и даже не изолятор на Лебедева, где все у него было схвачено.
— Шлемку давай, — сказал ефрейтор, ловко сковырнул пробку и перелил водку в протянутую посуду. По проходу потек густой запах спирта. «Не на заводе ли моего друга Магомеда изготовлено?» — подумал Зверев. Впрочем, теперь это не имело значения. Конвоир убрал в один карман пустую бутылку, в другой деньги и ушел.
Зверев поставил миску с водярой на стол. На поверхности прозрачной жидкости в такт колесному перестуку разбегались круги. Пить не хотелось. Тем более в одиночку.
А в соседнем купе, самом ближнем к конвою, ехал особист. Зверев догадался об этом сразу, услышав лишь несколько реплик старого рецидивиста. В оперском своем прошлом он пообщался с ними немало, определить человека с тюремной биографией мог безошибочно. По глазам, по манере двигаться и разговаривать. Печать на них лежит особая.
Зверев постучал в стенку и позвал:
— Эй, сосед, не спишь?
— Не сплю, — донеслось из колесного стука и невнятного гама голосов.
— Ты кто, сосед? Давай познакомимся.
— Ну, давай, сосед… дорога-то дальняя. С разговором все веселей. Я, гражданин начальник, особист, зовут Василий.
— А я Саша. Ты почему же меня гражданином начальником назвал?
— Извини, коли задел, но ты же бээсник. Верно?
— Верно… а как догадался?
— Ты же про меня догадался… чего мудреного?
«Все правильно», подумал Зверев, «опера и воры бок о бок ходят, повадки друг друга знают».
— Слушай, — сказал Зверев, — а если в мое купе тебя переселить? Не в падлу будет с бывшим ментом ехать?
— Нет, не в падлу, — ответил спокойный голос. Скорее всего он принадлежал человеку лет пятидесяти… впрочем, в отношении зэка со стажем легко ошибиться: тюрьмы и лагеря старят человека быстро.
— Не в падлу. Только вот вместе нас не посадят… давай так потолкуем.
— Так — через стенку — мы всегда с тобой потолкуем, этого нам запретить не смогут, — сказал Сашка. — Но я лучше попробую прапора уговорить.
Прапорщик просьбу Зверева выслушал скептически.
— А глотку вы друг дружке рвать не начнете? — спросил он.
— С чего бы? Он осужденный, и я осужденный.
— Тебе, может, и не с чего, а в них, в зэках-то, злобы иной раз много бывает на ментов и вертухаев.
— Ничего, я за себя постоять пока могу, — усмехнулся Зверев. — А у тебя одно купе освободится. Сможешь немного другие разгрузить.
— Это верно, — согласился начальник конвоя. — Мне еще в Вологде людей принимать, а некуда… как кильки в банке едут.
Видимо, именно это соображение и сыграло свою роль… Прапорщик подумал немного, потом махнул рукой и дал добро. Особиста Василия переселили к бээснику Звереву. В купе к Сашке вошел среднего роста мужик в полосатой куртке, сильно затертых брючатах с тощим рюкзачком в руке. Ничего злодейского в его облике не было. Очень короткая седая стрижка, внимательные цепкие глаза, небольшая щетина…
Поезд катился, останавливался там, где ему положено, а бывший мент и рецидивист сидели и выпивали потихоньку, разговаривали.
— Обратно на зону возвращаюсь, — рассказывал Василий, — досиживать…
— А откуда возвращаешься?
— Из больнички питерской. У меня последний срок был двенадцать лет. Восемь я уже отсидел… да скучно очень сидеть в лесах-то муромских, добился, чтобы в больничку отправили. Все веселей, да и подлечился… у старых-то зэков, сам знаешь, здоровье подорвано.
— Знаю, — ответил Зверев, наливая Василию водки из шлемки в кружку. Сам Сашка почти не пил, больше угощал попутчика. А Василий не отказывался, но пил с достоинством. Чувствовалось, что для него выпивка означает некое почти ритуальное действо, а не обыкновенную возможность залить глаза. — Знаю. Значит, еще четыре года осталось сидеть?
— Десять, — ответил Василий спокойно.
— Нет, подожди… Дали двенадцать, восемь отсидел… остается четыре.
— Да шесть добавили… У меня там, в больничке-то, конфликт с одним человеком вышел. Он, понимаешь, купил у медсестры спирту. Выпил и повел себя неправильно. Меня оскорбил. Понятно, Саша?
— Понятно, — сказал Сашка. Он не стал спрашивать подробности, и так знал: тот, кто повел себя недостойно, оказался в морге, а особисту Василию добавили за это шесть лет. Зверев покачал головой и сказал: — Бог ты мой! Восемь отсидел и впереди еще десять.
— А что это меняет? Я из последних двадцати шести на свободе меньше трех годков провел… Остальное — в тюрьмах и зонах. Судьба, значит, такая.
Про себя Зверев удивлялся философскому спокойствию особиста. Он отдавал себе отчет, что — да! — разница между двенадцатью годами заключения и восемнадцатью в принципе невелика. И тот и другой срок представляется для обычного человека фантастически длинным, почти бесконечным, НЕРЕАЛЬНЫМ… А Василий говорил об этом спокойно. Это была ЕГО ЖИЗНЬ. И другой, видимо, он уже не мог себе представить… Разумом все это Зверев понимал… и не понимал одновременно. На эмоциональном уровне сознание противилось такому насилию над личностью.
— Мне, собственно, уже идти-то некуда, — продолжал Василий. — Мать померла. И я, скорее всего, на зоне помру. Это я не потому говорю, чтобы себя пожалеть… двадцать три года-то отсиженных мне ведь не просто так насчитали — заслужил, так сказать. И потому не жалуюсь, просто подвожу итог: жизнь уже сейчас прожита. Причем прожита, Саша, очень худо. Противоестественно для человека.
«Вот!» — подумал Зверев. — «Вот абсолютно правильное слово: противоестественно». Вот почему, понимая разумом ситуацию Василия, он — одновременно — отвергал свое понимание.
— …Противоестественно для человека. Да и для животного, пожалуй, тоже. Жаль только что до всего этого я поздно дошел. Да и большинство бродяг так же, как и я, свою жизнь оценивают. Есть, конечно, некоторые… борцы за воровскую идею… но это больше для самоутешения, что ли. Или оправдания. Это сейчас пошла у вас гуманизация — и срока не те, что раньше, да и вообще… А в мои-то годы молодые блатных сажали влет. Год на воле — пять у хозяина. Еще год на воле, потом пять у хозяина… Так и получалось, что основная-то жизнь проходила на зоне. Сколько бы бродяга ни хорохорился, сколько бы в грудь себя ни стучал: я, мол, жил человеком, — сам он в это не очень верит. Спроси у него: а хотел бы ты, чтобы твой сын прожил такую жизнь?… Э-э, враз переменится, заскучает, заюлит. Потому что не хочет сыну своему такой жизни.