Он облегченно вздохнул и поцеловал ее. В щеку. Во вторую. В
нос. Губы – на замке, иначе придется отменять полет. И вообще, надо сначала
сделать ремонт в квартире, вот именно сделать ремонт, побелить потолки,
натереть полы, вычистить ковры, ну и... ну и отослать Шевчука, черт... отослать
его, конечно, не на фронт, куда-нибудь в теплое место, но покончить с этим...
– Теперь уже, очевидно, не раньше чем через месяц, –
сказал Никита.
– Ну, вот и хорошо, – вздохнула она. – Жду тебя
через месяц еще с одной маршальской звездой, чтобы ты уже стал дважды маршалом.
Дважды маршал Советского Союза, неплохо, а? А что с Борькой делать?
– Борьке скажи, что я категорически против его военных
планов. Пусть окончит школу, тогда посмотрим. Верульку поцелуй сто тридцать три
раза. Ну, пока!
Он прыгнул в «виллис». Кавалькада тронулась. Вероника в
своей короткой лисьей шубке и длинном шелковом платье пересекла Охотный ряд. До
дома было два шага. Вот и кончился «первый бал Катюши Масловой», теперь я опять
одна. А он даже и не вспомнил про мое сорокалетие.
Глава 15
Офицерское многоборье
Эту главу нам приходится начать маленькой сценкой, которая
никак не хотела повисать на хвосте главы предыдущей, хотя и имела к ней прямое
отношение. Дело в том, что, простившись с женой в Охотном ряду ноябрьской ночью
1943 года, маршал Градов не сразу отправился к ожидавшему его во Внуково
бомбардировщику Ил-4, а сделал предварительно большой круг по спящей столице. В
глухой час, когда московская флора, устав трепетать под западным ветром,
поникла ветвями в извечном русском крепостническом стиле, а фауна только
чирикала спросонья, отгоняя суматошные сны, все его машины подъехали к старому
градовскому дому в Серебряном Бору. Оставив всех людей за забором, маршал
открыл калитку все тем же старым приемом, известным ему с детства, а именно
путем оттягиванья одной из планок забора и просовывания внутрь неестественно
изогнутой руки. Этот способ почему-то считался недоступным воображению
грабителя. Довольно часто, впрочем, калитка вообще не запиралась на засов, и
вот эта уж картина с виду запертой, а на самом деле совершенно незапертой
калитки действительно не поддавалась преступному воображению, если не считать
чекистов, явившихся сюда за Вероникой осенью 1938 года.
Никита Борисович надеялся увидеть свет в кабинете отца или
лампочку у постели матери, тогда бы он зашел в дом, однако ни Борис Никитич, ни
Мэри Вахтанговна в ту ночь бессонницей не страдали. Отец, впрочем, мог быть в
эту ночь где угодно, кроме дома. Замначмедсанупра Красной Армии, он не столько
сидел в своем московском кабинете, сколько перемещался по всей огромной линии
фронта от Баренцева моря до Кавказа. Прошлым летом, в конце июля, Никита
случайно натолкнулся на отца в самом пекле, на плацдарме Лютеж.
* * *
Только что закончилась знаменитая танковая «битва в
подсолнухах». Семечки, надо сказать, поджарились там на славу! Десятки, если не
сотни «тигров», «пантер», «тридцатьчетверок», «шерманов», «грантов» и
«черчиллей» горели и дымили на полнеба, стоя почти вплотную. Огромные клубы
дыма поднимались из-за бугра, закрывая вторую половину небесного свода: там
кто-то только что взорвал чье-то бензохранилище. Вот он – типичный пейзаж
тотальной войны: черное бесконечное вознесение, языки огня, мелькающие остатки
живой природы.
Между тем на бугре вокруг дымящихся развалин разворачивался
полевой госпиталь. Солдаты еще натягивали палатки, а под одной из них уже шли
операции. Никита, проезжая мимо в своем броневике, бросил взгляд на госпиталь,
отметил оперативность разворачивания – представить к наградам! – и уже
проехал было дальше, как вдруг увидел выходящего из палатки отца.
Борис Никитич был в заляпанном кровавыми пятнами
хирургическом халате. С горделивым видом, всегда появлявшимся у него после
удачной операции, он стаскивал с рук асептические перчатки. Кто-то, очевидно,
по его просьбе уже всовывал ему в рот дымящуюся папиросу.
Никита хотел было броситься и заорать: «Какого черта ты
здесь делаешь, в самом пекле? Тебе шестьдесят восемь лет, Борис Тpетий! Ты
генерал, ты должен руководить по радио, по телефону, какого дьявола ты лезешь
под снаряды?!» К счастью, он вовремя сообразил, что этого делать не следует. Он
спокойно вышел из броневика, подошел к отцу и обнял его. Два фронтовых
фотографа немедленно запечатлели трогательную сцену.
– Только что оперировал сержанта Нефедова, – сказал
отец. – Просто мифическая какая-то личность. Откуда только у людей такое
бесстрашие берется?
Никита уже слышал о взводе Нефедова, который в течение суток
умудрился отразить все атаки на высоком берегу Десны и продержался до подхода
18-й дивизии.
– Знаешь, во время боя возникает какое-то особое
возбуждение, заглушающее страх, – сказал он. – Вот танкисты, видишь,
наши и фрицы, лупили друг друга в упор, никто не ушел. Что это такое? Они же
все были как пьяные. Это нас и спасает, и это же нас всех и губит, если хочешь
знать.
– Может быть, ты прав, – задумчиво сказал отец. –
Скорее всего, ты прав... ты это лучше понимаешь как профессионал...
В этот момент через бугор стали перелетать и падать в
подсолнухи реактивные снаряды немецких шестиствольных минометов, так называемых
«ванюш». Ни отец, ни сын не обратили на это ни малейшего внимания.
– Мы все под этим газом войны, – сказал Никита. –
И ты, и я...
Отец кивнул. Он, видимо, был чертовски благодарен сыну за
этот разговор, за эту встречу на равных посреди побоища.
– Ну, а как вообще-то? – спросил он, обводя рукой
черный горизонт.
– Давим! – шепнул ему Никита.
По его душу уже бежали связисты и адъютанты. Они еще раз
обнялись и расстались, даже не поговорив о матери.
Сейчас, глухой ночью, сидя на пеньке сосны напротив
градовского старого гнезда, Никита лишь мимолетно вспомнил эту сцену и тут же
постарался от нее отделаться. Его уже тошнило от войны. Он жаждал невойны. Он и
в Серебряный Бор завернул не из сентиментальных, если разобраться, соображений,
а оттого, что ему хотелось прикоснуться к чему-то своему, исконному,
невоенному, неистоpическому, к чему-то гораздо более важному, к тому, что
излучает и поглощает любовь. Даже не к матери и отцу лично, а к материнству и
отцовству.
Он вспомнил тех, кто построил этот дом, – своего деда
Никиту и бабушку Марью Николаевну, урожденную Якубович; из тех Якубовичей.
Он помнил тут себя лет с семи. Они приезжали с родителями по
праздникам. Дед встречал их, трубя в большие усы, профессура восьмидесятых,
эдакий российский путешественник и исследователь. Он, между прочим, одно время
и был таковым, они и с Машей Якубович познакомились в Абиссинии, где работали в
миссии Красного Креста.