Он заметно пополнел, приосанился, округлился телом, как видно, на партийные хлеба не возбранялось намазывать и толстый слой масла.
— Борщ, как ты любишь, с толченым салом, свиные ребрышки с капустой, по-баварски, и… — Она вдруг прильнула к Епифану и крепко поцеловала его. — Я испекла торт, бисквитный, с яблоками и лимоном. Конечно, не швабский штрудель с миндалем… Сегодня ведь ровно полгода, как мы женаты… Дорогой, может, ты подождешь минут пятнадцать, пока он пропитается кремом, а я пока загляну в консультацию, только что позвонили, там какая-то путаница с анализами. А потом мы спокойно отметим наш праздник. И будь добр, отпусти тетю Пашу, она караулит торт. Сапрыкины на кухне…
Маша снова чмокнула его, быстро оделась и резво, словно не беременная вовсе, выскочила из квартиры.
Сапрыкины — это серьезно… Епифан не мешкая вышел в коридор, щелкнул ригелями и поспешил на кухню, где царило обычное коммунальное столпотворение, куда там вавилонскому. Плевались чайники, шипело молоко, злословили, люто озираясь, соседки. Мрачный, с перепоя, гегемон Панфилов жарил яйца с вермишелью и хлебными шкварками Верка-потаскушка торопливо мазала икру на булку, видимо, опаздывала на работу, Сара Самуиловна, похожая на ведьму, что-то истово размешивала в ступе пришепетывала и по-змеиному водила головой, не иначе наводила на кого-то порчу. В чаду между столами бродили пролетарии Сапрыкины — глава семейства с половиной и четырьмя наследниками — и все пытались чего-нибудь украсть. Какое счастье, что скоро все это кончится — Епифана уже поставили в спецочередь на получение отдельной квартиры…
— И здрасте вам, Епифан Евсеич! Наше вам почтение! — Завидев Дзюбу, народ на кухне подобрался, ругань перешла в латентную форму, зависть и ехидство выразились в виде кривых улыбочек. — С будущим прибавлением вас! И чтобы каженный год вас вот так-то!
— Уж пирожок-то хорош у вас, так хорош, прямо вся на слюни изошла. — Тетя Паа, дебелая и хитроватая, собрала сальное лицо морщинками, заискивающе улыбнулась. — Верно, в нем масла сливочного фунт, никак не меньше. Вы бы, Епифан Евсеич, уважили бы кусочком к чаю, подсластить нашу горькую жизнь.
— Будет вам, Павлина Тихоновна, не торт, а баланда, — Дзюба внезапно придвинулся к старухе и перешел на шепот, — если не прекратите вести при мне разговоры за горькую жизнь. Партия делает все возможное для повышения благосостояния советского народа, результаты уже налицо…
На кухне сразу стало тихо.
Тетя Паша перекрестилась и бочком, бочком, забыв про сладкое, пошла из кухни. За ней потихоньку выскользнула Верка-потаскушка, быстренько убралась Сара Самуиловна, выкатился колобком толстенький, временно нигде не работающий хозяйственник Наливайко. В кухонном чаду остался только пролетариат.
— Правильно, Евсеич! Никакой жизнь, ни горькой, ни…
Гегемон Панфилов рыгнул, подавился, а в это время прозвенел звонок, резко, напористо и длинно.
Неужели это Маша вернулась? Что-то скоро… Дзюба закурил, угостил «Казбеком» Панфилова и задумчиво стал рассматривать торт. Однако попробовать кулинарный шедевр ему не пришлось.
— Епифан Евсеич, там вас требуют. — В кухню, словно на крыльях, влетела тетя Паша, круглое, похожее на блин лицо ее светилось счастьем. — Всенепременнейше! Идите, идите, я за пирожком пригляжу…
— Меня? Интересно, кто это… — Дзюба, пожав плечами, вышел в коридор и оторопел.
За долю секунды перед ним пронеслась вся его не такая уж долгая двадцатишестилетняя жизнь… У входных дверей скалился Юрген Хаттль, в зимней форме генерала КГБ, кокарда на его папахе отсвечивала тускло и зловеще. В затылок ему дышали двое мордоворотов, плечи их, обтянутые шинелями, были внушительны, как шкафы…
— Так-то мы служим рейху, дорогой штурмфюрер, — ласково и негромко произнес по-немецки Хатгль, и улыбочка сошла с его бледного перекошенного лица. — Разве не говорили вам на последнем инструктаже, что вино и бабы способны довести до цугундера? А? Взять его!
Дважды упрашивать мордоворотов не пришлось — цепкие руки схватили Хорста, и в шею ему, точно в сонную артерию, вонзилась длинная игла. Его сразу потерявшееся, бесчувственное тело поволокли вниз на улицу, где урчала двигателем черная «Волга».
— В багажник его, — мстительно приказал Хаттль и нехорошо оскалился, — пусть проветрится.
Мягко упало тело, синхронно захлопнулись дверцы, с ревом полетела сквозь белую круговерть черная «Волга». Снежинки в лучах ее фар казались роем умирающих мотыльков…
В то же самое время Маша возвращалась из консультации — в недоумении. Никто ею не интересовался, не звонил, тем более на ночь глядя. Завтра, все завтра, утро вечера мудренее. Срок еще семь месяцев, спешить некуда. Скоро только кошки родятся.
«Пошутил, что ли, кто? Неудачно… Ну да и ладно, прогуляться перед ужином даже полезно…» Отворачиваясь от порывов ветра, Маша стала переходить улицу и при мысли о том, что ее ждет дома, невольно улыбнулась. Господи, хорошо-то все как! Милый, милый Епифан, добрый и славный! Сейчас они поужинают при свечах, разрежут торт, и хотя беременным ничего нельзя, откупорят заветную бутылочку мозельвейна…
Ветер, оглушительно завыв, бросил ей в лицо пригоршню снега, на мгновение оглушил, ослепил, и Маша даже не услышала, как из-за поворота стремительным болидом вылетела машина. Последнее, что она запомнила, был свет фар, неотвратимо надвигающийся на нее…
Тим (1977)
Новый учебный год начался. И потянулось все одно и то же — лекции, обязательный факультатив, нескончаемые комсомольские собрания под лозунгами «Нет империализму!», Ленинские зачеты, субботники, овощебазы, народные дружины, поборы в Фонд мира, ОСВОД и ДОСААФ — словом, всепобеждающее торжество марксистско-ленинского учения. Кто это там сказал, что все течет и меняется? Брехня. Болото, оно и есть болото. Замшелое.
Кое-какие изменения все же были. Тощий, сколиозно-рахитичный Юрка Ефименков вдруг переменился: приосанился, убрал живот и стал держаться с невозмутимым спокойствием много чего видевшего мужчины. В глазах его появился орлиный блеск, насмешливо, с холодным сарказмом, посматривал он на воспитанников секции бокса. Что за чудесная метаморфоза!
— Слушай, Юрка, может, посидим, хлебнем пивка, поговорим за жизнь? Приятно пообщаться с хорошим человеком. Пошли, я угощаю.
Тим, понуждаемый любопытством, как-то пригласил Ефименкова в «Очки», что на канале Грибоедова, и тот, невзирая на репутацию язвенника, а стало быть, и трезвенника, от общения не увильнул, согласился сразу:
— А что, это можно. Если за жизнь. Сказано — сделано, забурились в пивняк, приложились к кружкам. Пиво было теплым, безвкусным, как моча, разбодяженным внаглую, без соды, закусь — плохонькой, убогой: сушки, черемша, за-ветрившаяся сельдь. Зато вот разговорец вышел интересным, такой, от которого захватывает дух.