Лапины (1957)
В комнате полумрак, душно. Пахнет примусом, распаренными телесами, водочным угаром, табаком. В углу перед иконами лампадка, в тусклых отблесках ее — Богоматерь-Приснодева, Спаситель собственной персоной и Иаков Железноборский, чудом от паралича исцеляющий. Святая простота, внеземная скорбь и окладистая, до пупа, борода. Ночь, тишина, кажется — покой и умиротворение… Если бы!
— Ох, чтоб тебя!.. Распалил только, черт пьяный… Что же мне, с кобелем теперь? Или ложку тебе привязывать? — Рослая, нестарая еще женщина резко уселась на кровати, рывком опустив на под полные, с большими ступнями ноги, подошла к иконам и перекрестилась трижды, не истово, так, для порядка. — За что, Господи? Или прогневила тебя чем?
Под тоненькой ночнушкой груди ее волновались футбольными мячами, ягодицы перекатывались, словно спелые арбузы. Рубенсу и не снилось…
— Вот ведь бабы, а! — С кровати тяжело поднялся человек в трусах, выругался по матери, ловко и привычно закурил одной рукой. — Только и знают, что передок почесать! Все их соображение промежду ног! Суки!
Вторая его рука была отнята по локоть, на срезе культи выделялась выпуклая строчка швов.
— Бог с тобой, Андрюша, окстись!
Женщина отвернулась от икон, и по ее широкому, с простоватыми чертами лицу покатились обильные слезы.
— Я ж тебя вою войну ждала! Думаешь, желающих не было? Да меня полковники за ляжки хватали, «рыбонькой» звали, «душечкой»! А я… А ты… Передок, передок!
Плакала она, как обиженный ребенок. Навзрыд, захлебываясь, прижимая кулаки к маленьким, глубоко посаженным глазкам. Ее крупное, с рельефными формами тело мелко сотрясалось под застиранной рубашкой.
— Медальёновна, отставить рев! — Мужчина в усах по дуге придвинулся к женщине и, не выпуская изо рта папиросы, звучно похлопал по могучему бедру. — Ну, ну, Варька, хорош сопли мотать!
Резко повернулся, открыл форточку, бросил окурок наружу.
— Сколько раз уже говорено. Только обниму тебя, а мне чудится, будто водителя моего, Левку Соломона, из танка тяну. Солярка горит, паленым воняет. А Левка орет, ноги ему того, по яйца… Какая тут на хрен может быть любовь-морковь… Ну надо — хахаля себе заведи, пахаря грозного, я что, против?
Сказал негромко, мятым голосом, стукнул кулаком по изразцам и вытянулся на кровати, только скрипнули обиженно просевшие пружины.
— Ой, Андрюша, ну что ты, какой такой пахарь грозный? — Женщина всхлипнула, вытерла изрядно покрасневший нос, похожий на картофелину. — Я же тебя люблю, столько лет ждала, так что могу и перетерпеть… Только ты уж не лезь-то, не береди нутро…
— Нутро у нее… А я что, из камня, по-твоему, сделанный?.. — Вновь скрипнули пружины: мужчина сел, сбросив на пол жилистые ноги. — Слышь, Медальёновна, пока ты тут храпака давала, я по летнему-то делу опять парочку пустил. Приятную такую, антилигентную… В младшую группу… Ну, кавалер мне, понятно, благодарность сделал… Возвращаюсь, значит, от Салтычихи — и дерни меня нелегкая пройти мимо двери-то… А там така любовь, така любовь! Аж полы трещат, вот какая любовь! Ну и взыграло, значит, ретивое… Думал донесу до тебя, не расплещу. Ан нет…
Женщина сидела на постели и ласково, словно маленького, гладила мужчину по голове.
— Вчера мне опять единорог приснился, хорошенький такой, вроде молочного телка, а на лбу у него бивень, как у носорога в зоопарке. Скакал он себе скакал, а потом и говорит, по-нашему, по-человечьи: «Ты, Варвара Ардальоновна, так и знай, зовут меня Арнульфом, а тебе открываюсь, потому как живешь ты в схиме, то есть девственно, и потому имеешь на то полное право. Возьми себе ребеночка со стороны и воспитай, как положено, а за это будет тебе благодать, отпущение грехов и опора в старости. Слушайся меня, Варвара Ардальоновна, потому как аз есмь внук Полкана сын Кентавра, существо вещее рода древнего…»
Замолчав, она вздохнула тяжело, наклонилась, всматриваясь в лицо мужчины, сказала шепотом, просяще:
— Ну что, Андрюша, может, возьмем? Мальчика? И назовем в честь тебя. Пусть будет Андрей Андреевич Лапин. А? И Арнульф порадуется…
Ответом ей был храп, трудный, заливистый, густой, с причмокиваниями и клокотанием.
Тим (1977)
Каникулами сына занялась Зинаида Дмитриевна, и отправился Тим на берег моря Черного, в город-герой Одессу. Точнее, в его ближний пригород Лузановку, место тихое, курортное.
Летели в город-герой на новом реактивном лайнере «ТУ-154». Все было очень мило. Приветливые стюардессы разносили минералку, курчавилась за яллюминатором вата облаков. Не повезло только с соседом, лысым говнюком в отличной паре цвета фе с молоком. Сперва он все занудничал, что вот такой же, один в один, «сто пятьдесят четвертый» ма той неделе спикировал на грунт, потом стал докучать ненужными вопросами и наконец, хвала Аллаху, угомонился, заснул — надрывно всхрапывая и пуская слюни.
Сели благополучно. Разобрались по автобусам кому в Лузановку, кому в Очаков, погрузили багаж поехали. Пока суд да дело, Тим свел знакомство с двумя попутчицами, студентками Института культуры. Одну, стройную, в брючном костюме, звали Вероникой, другую, поплотнее, в джинсах и белой блузе, величали Анжелой. Между собой девушки общались, как это было принято в Смольном институте благородных девиц, по фамилиям — мадемуазель Костина и мадемуазель Маевская. К Тиму же институтки обращались на «вы».
Путь был недолог, а формальности минимальны. В лузановском отделении бюро экскурсий туристов ждали ценные советы, направления на групповой постой в частный сектор и курсовки на ежедневное четырехразовое питание. Записали адреса, разобрали талоны на повидло и стали потихоньку разбредаться по хатам…
— Дамы, увидимся на обеде.
Тим щелкнул каблуками и, подхватив вещички, отправился на Перекопскую. Нашел двухэтажную развалюху, крашенную в желтое, а-ля трактор «Кировец», утопающую в море ликующей зелени. На калитке была прибита табличка суриком по жести: «Держися лева». Тронул ветхую калитку, шагнул под сень дерев и тут же отпрянул — справа пахнуло псиной, и огромный волкодав бросился навстречу гостю, сожалея вслух, что коротковата цепочка.
Тим, чувствуя, как бьется сердце, взял себя в руки, криво усмехнулся и бочком, бочком, оглядываясь на барбоса, двинулся искать хозяйку. Скоро песчаная дорожка и пронзительный запах привели к летней кухоньке, над которой тучами роились мухи.
— Ну я Оксана Васильевна. — Дородная широкоплечая старуха оценивающе взглянула на него и, играючи сняв с огня кипящее ведро, принялась запаривать комбикорм. — А ты сам-то из каковских будешь? Ленинградский?
Она подлила кипятка в бурлящее месиво.
— Так вот, запомни, ленинградский. Шкур ко мне в дом не водить, горилки не пить, газеты в сортирное очко не бросать! Замечу, выгребать вместе с калом будешь. Я гвардии запаса медсестра войны… А если что, я сыну пожалуюсь, он при тюрьме служит. — Она черенком лопаты провернула месиво и указала на замшелую времянку в двух шагах от кухоньки.