Нилушке безумно нравилось копаться во всех этих вещах, но, к сожалению, это можно было только в присутствии майора Баренцева, а в его присутствии Нилушке становилось не по себе. Конечно, того ужаса, который он испытал при первой встрече, уже не было, но образ Бармалея еще не до конца померк в сознании, и в одной комнате с отцом у Нилушки начинали предательски дрожать коленки, голос переставал его слушаться, а любые желания вытеснялись одним-единственным — оказаться как можно дальше отсюда. Но чтобы не рассердить майора, Нилушка послушно тыкал пальчиком в первую попавшуюся вещицу и умирающим голосом спрашивал:
— Можно… папа?
— Конечно, можно… сынок, — с несколько натужной сердечностью отвечал отец. — Это сандаловые четки… в общем, такие бусы специальные…
Чувствовалось, что присутствие сына его тоже тяготило. Майор расстался с Нилушкой, когда тот был живым щекастым пупсом, умевшим лишь пачкаться да орать в самое неподходящее время, и теперь тоже никак не мог свыкнуться с тем, что этот незнакомый мальчишка, толстый, бледный, с темными кругами под глазами — и есть тот самый пупс, его родной сын, и с этим обстоятельством надо что-то делать.
Впрочем, Нилушка этого понять не мог, да и сам майор — тоже вряд ли…
Мальчик послушно брал в руки четки, перебирал несколько бусинок, тихо клал на место.
— Еще что-нибудь показать? — с готовностью спрашивал майор.
Нилушка понуро кивал головой и разглядывал предложенное, толком не видя и не слыша старательных разъяснений отца. Когда мама, а чаще бабушка за каким-нибудь делом выкликали его, он пулей вылетал из комнаты, и даже пытки у рояля были ему в радость.
Ночью, выйдя в туалет, он услышал обрывок разговора, который вели на кухне взрослые. Солировал майор:
— …повышенная солнечная активность, и врачи настоятельно рекомендуют родителям детей с ослабленным здоровьем этим летом воздержаться от их вывоза на Черноморское побережье. Прекрасные места для детского отдыха есть и в средней полосе России, на Карельском перешейке и в Прибалтике… Это я, дорогие женщины, к тому, что не худо бы еще раз все взвесить. Сами же говорите — ребенок перенес бронхит…
До сознания Нилушки дошло только слово «черноморское», и тут же защемило в груди. Еще зимой мама обещала свозить на Черное море и так аппетитно про это море рассказывала.
— Вам не стоило утруждать себя чтением, Роман Нилович, — отвечал четкий, ледяной голос бабушки. — Ваша мысль предельно ясна и без газетных слов. Я прекрасно понимаю, что вдвоем с Ольгой отдыхать вам будет куда вольготнее и спокойнее. Не стану возражать. При таком подходе всем будет только лучше, если мальчик отправится в деревню с Аглаей Антоновной и со мной. И в первую очередь ему самому.
— Но, Александра Павловна, я вовсе не это имел в виду…
— Ах, мама, но тебе же будет трудно управляться и с Нилом, и с бабушкой. К тому же я обещала Нилушке…
Ольгу прервал громкий рев из туалета:
— Не хочу на море, не хочу на море, хочу в Толмачево! С бабушкой! И с бабуленькой! Майор не сдержал вздоха облегчения. Когда Нилушку привезли из деревни, отец был уже в Китае. На следующее лето мама сама летала к нему и привезла себе, сыну и бабушке много красивой одежды.
IV
— Насколько я понимаю, вы в этот период получаетесь как бы безотцовщиной при живом отце. За такое короткое время ни вы не успели принять и полюбить его, ни он вас, вы встретились и расстались совсем чужими людьми, а ваши домашние это положение ничем, можно сказать, не облегчили.
— Там все друг другу чужие.
— Три поколения, три женщины, холодные, как Парки… — пробормотал Евгений Николаевич. — Клото, Лахесис, Атропос…
— Что вы сказали?
— Так, ничего… Бабушка ваша мне понятна и объяснима. А вот мать…
— Я не хочу никого судить, да и не имею права. Ольга Владимировна — выдающаяся, почти великая певица, талант, полностью раскрытый и реализованный, — без намека на иронию сказал Нил. — Она живет только оперой, а все, что не есть опера, для нее существует лишь фоном, где-то там, на самой периферии сознания.
— В том числе и единственный сын?
— В том числе и единственный сын, — подтвердил Нил. — Только винить ее в этом — все равно что пенять на луну за то, что не греет. Теперь-то я понял, а прежде сильно обижался… Пожалуй, единственное, в чем ее можно упрекнуть, — что она вовремя не осмыслила свой жизненный вектор и допустила мое появление на свет…
Минуло два года. Мамина слава крепла, ей присвоили звание «заслуженной артистки», а потом вызвали в Москву и наградили медалью. Сразу по возвращении они с бабушкой затеяли большую перестановку, поскольку теперь маме нужна была отдельная комната для отдыха и занятий. Для начала Нилушку выселили из его с мамой спальни, куда тут же запустили мастеров, обивших стены специальными звукоизолирующими панелями и поставившими новую дверь, обтянутую чем-то толстым и мягким. Его кровать выкинули на помойку, заменив ее новым раскладным диваном, а диван, вместе с его столиком и ящиком с игрушками, затолкали в угол гостиной.
Но и этот угол не стал для него тихим прибежищем — вскоре в гостиную перекочевал бабушкин рояль, и сюда с утра до позднего вечера стали ходить ученики. Учеников у бабушки заметно прибавилось, и хотя она вдвое увеличила плату за обучение, попасть к ней могли далеко не все желающие — еще бы, брать уроки у матери самой Баренцевой! Бабушка уже не могла позволить себе проводить занятия в своей комнате, где теперь безвылазно находилась бабуленька, вконец одряхлевшая и утратившая последние признаки презентабельности и транспортабельности. Ни приласкать правнука, когда он, изгнанный из других комнат, забредал в ее старческую обитель, ни сказать ему что-нибудь хорошее она не могла, если вообще когда-нибудь умела. С другой стороны, была уже не в состоянии шипеть и шпынять — и на том спасибо. Даже детский сад, куда его вскорости определили, чтобы зря не болтался под ногами, казался, по сравнению, мил и приятен, и домой возвращаться было ой как тяжко.
Но зимой садик закрыли на ремонт, а детей перевели в другой, в четырех трамвайных остановках. Нилушку решили туда не водить — далеко, к тому же мальчику осталось всего полгода до школы. Теперь, в оставшееся от платных учеников время, бабушка занималась с ним не только музыкой, но и арифметикой, чистописанием, на ручонках, непривычных еще к перу, не сходили чернильные кляксы и синяки от злой бабушкиной линейки. Шарлотта Гавриловна со своими ветхими учебниками стала приходить и днем.
— Nil! — все чаще шипела она. — Cesse-la! Tiens en place!
[8]
.
Он ненавидел французский язык, ненавидел Шарлотту, ненавидел бабушку. «Она же такая старая! — думал он, забившись в уголок. — Ей пятьдесят восемь лет! Ну почему она все никак не умрет?!»
Мама то пропадала в своей опере, то целыми днями лежала на тахте в звуконепроницаемой комнате, то вовсе исчезала на несколько недель. Это называлось «гастроли». Оттуда она всякий раз привозила сыну что-нибудь интересное — яркие, красивые игрушки, большие книжки с множеством цветных картинок и непонятным текстом, пушистые свитера и нарядные костюмчики, невиданные сласти — белый, как молоко, шоколад, плоские, почти прозрачные конфетки, которые так и таяли во рту, сочную жевательную резинку. Нилушка радовался подаркам и мечтал, чтобы мама уезжала почаще. И еще — чтобы самому поскорее вырасти и тоже поехать на гастроли, где делают столько всего замечательного.