Чего Ванесса не предвидела, так это сколь ограничена будет жизнь ее мужа и какие жалкие крохи этой жизни будут доставаться ей. Он был обходителен с ней, помнил дату ее рождения и отмечал каждую годовщину их свадьбы коробочкой с драгоценностью и безмолвным обедом à deux
[59]
в каком-нибудь безумно дорогом ресторане, откуда Ванессе не терпелось поскорее убраться домой. Она не сомневалась, что ей понравится быть предоставленной самой себе, понравится независимость, а на деле оказалось, что и то и другое погружает ее в жесточайшую пустоту. Конечно, у нее были книги, были подруги, однако ей не хватало душевных сил, чтобы сносить безжалостные, беспощадные приступы одиночества, которые накатывали на нее безостановочно, точно морские валы.
Джона Вилса интересовало только одно — приобретение денег. Он не играл ни в гольф, ни в теннис. Не болел за какую-либо футбольную команду. Иллюстрированные журналы он прямиком отправлял в мусорную корзину. Раз в год Джон посещал оперу или театр — при условии, что это посещение сулило ему ощутимую, точно измеримую финансовую выгоду. В кино он не ходил никогда, а сидение перед телевизором считал пустой тратой времени. Одежду покупал для него специально нанятый ради этого человек. Его преставления об обеде ограничивались сосисками с размороженным зеленым горошком, хоть он и демонстрировал готовность просидеть час-другой над foie gras
[60]
или мясом по-японски, — если, конечно, это скучное занятие чем-то оправдывалось. Спиртного он не любил, однако держал для Ванессы богатый винный погреб; у Джона была договоренность с сент-джеймсским виноторговцем, который два раза в неделю доставлял в их дом пополнение.
Выходные дни Джон ненавидел, поскольку они отвлекали его от рынков, а просто сидеть у какого-нибудь гостиничного бассейна ему было скучно — книг он не читал, плавать так и не научился. Путешествия тоже были ему не по душе, он говорил, что более чем достаточно поездил по миру в связи со своей работой. Культура, языки, искусство и архитектура других стран его не интересовали. Однажды Ванесса заставила мужа провести уик-энд в Венеции, и единственным, что пробудило там любопытство Джона, был рассказ о еврейских ростовщиках, которые, оказывается, открыли первые свои лавки совсем рядом с Риальто; зайти в Скуола Сан-Рокко, чтобы посмотреть росписи Тинторетто, он отказался — ему понадобилось срочно позвонить по сотовому телефону. Да и в любом случае он питал настоящую антипатию ко всему, что отдавало религией. Родившийся в еврейской семье, Джон остался равнодушным и к Богу, и к традициям евреев; собственно говоря, он был последовательным антисемитом, отпускавшим безобидные, как ему казалось, замечания о «картавых пронырах» — то есть евреях, которые пытались, на его взгляд, втереться в доверие к неиудеям из высшего общества, — и называвшим своего главного трейдера то О’Бубликом, то О’Шлёмой, а как-то раз отозвавшимся об одном слишком опасливом, скучном инвесторе как о «заурядном лондонском Абрамчике». Ванесса однажды услышала, как Джон говорил кому-то на званом обеде: «Мой дед родился в Литве. Ну и какая, на хер, разница? Зато дед Ванессы родился в Питтсбурге, штат Пенсильвания!» Его страшно забавляла история о том, как Стив Годли, протестант из Суррея, обнаружил вдруг, что его карьера в принадлежавшем евреям банке, где он работал, застопорилась. Вилс уверял, что Стив, игравший с владельцами банка в гольф, совершил в свои тридцать девять обрезание и после игры полчаса разгуливал голым по раздевалке. Единственным, что веселило Джона еще пуще, была мысль о том, что Боба Коуэна продвинули в правление банка лишь потому, что сочли евреем. Евреем Боб не был, однако спросить его об этом американцы не могли, поскольку даже попытка задать такой вопрос считается у них проявлением расизма. Джон Вилс любил эту историю — она действительно говорила ему о чем-то, хоть никто и не ведал — о чем.
Насколько знала Ванесса, Джон за всю жизнь не прочитал ни одного романа. Любая музыка его раздражала, и, садясь в такси, он первым делом требовал, чтобы водитель выключил радио. Художественных галерей он не любил, хотя финансовые аспекты современного британского искусства и вызывали у него вялый интерес; ему очень нравилось, как коллекционеры сначала создавали рынок для художника наподобие Лайэма Хогга, а затем скупали всё по спекулятивным ценам — Вилс говорил, что ни для какого другого товара, кроме произведений искусства, УФР такого фокуса не допустило бы. В лошадиных бегах Вилс разбирался не хуже любого другого британца, однако на ипподром никогда не заглядывал и ставок не делал; животных же он не любил, потому что от них у него разыгрывалась астма. С людьми, находившимися за пределами его офиса, Джон практически не общался, и Ванесса знала, что своего ближайшего «друга» Стивена Годли он втайне недолюбливает.
Единственным видом деятельности, единственной стороной человеческой жизни, какая привлекала Джона Вилса, было зарабатывание денег. Главная странность заключалась в том, думала, закуривая новую сигарету, Ванесса, что уже заработанного им хватило бы на тысячу жизней, а при его способности кормиться одними сосисками, существовать без хобби, выпивки, развлечений — глядишь, и на две, причем ему даже из постели вылезать больше не пришлось бы. Иногда она представляла себе деньги мужа: миллионы, десятки миллионов, сотни миллионов, опрятные пачки в банковских упаковках, лица Джорджа Вашингтона и королевы Елизаветы, глядящие в пустоту, покоясь в каком-то хранилище и занимаясь… Да ничем они там не занимаются, просто лежат, обещая выплатить по требованию предъявителя… Какого предъявителя? По какому требованию? И в какой, собственно говоря, жизни на этой или на другой, пока еще не открытой планете?
Малышка Софи Топпинг как-то рассказала Ванессе, страшно волнуясь, о том, как ее мужу, Лансу, доверили однажды некую банковскую тайну — не «инсайдерскую информацию», поспешила подчеркнуть Софи, но что-то совершенно секретное и очень опасное. И прежде чем открыть ее Лансу, его заставили поклясться, что он не скажет об этой тайне ни одной живой душе, поклясться жизнью его жены и детей, — и он это сделал. Софи даже заалела от потрясения, от безрадостного волнения. «Так у них принято, — сказала она, — когда дело касается чего-то очень, очень опасного, секретного и важного. Они клянутся жизнью своих детей».
И Ванесса рассмеялась. Для Джона по-настоящему торжественной была бы клятва отдать за жизнь детей все свое богатство — и при ее произнесении на него стоило бы посмотреть.
— Почему вы смеетесь, Ванесса? — спросила Софи.
— О Джоне подумала. Вот представьте, Софи, вы потеряли все деньги, приходите домой, а Ланс говорит: «Послушай, по крайней мере, мы живы-здоровы, мы вместе и можем начать все сначала», — вряд ли вы просияете от счастья, но его слова все-таки будут для вас некоторым утешением, не так ли?
— Наверное. Но почему вы засмеялись?
— Потому что Джона они не утешили бы. Лишиться денег для него хуже, чем лишиться всей семьи. Так что поклясться ею для него труда не составит.
Ванесса поднялась с софы, прошла на кухню. Макс спал в своей корзинке, Белла отсутствовала, Финн сидел у себя в комнате, Джон работал. Plus ça change.
[61]
Среди дня она съела салат, значит, можно было не обедать, — Ванесса извлекла из холодильника две бутылки мерсо, взяла штопор и чистый бокал. А вернувшись в гостиную, сдвинула доходившие до пола шторы, разожгла камин, налила в бокал немного вина и отыскала на жестком диске телевизора запись очередной серии «Шропширских башен». После чего прилегла и поднесла к губам бокал, чувствуя, как одиночество понемногу отпускает ее.