— Детерминистичным.
— Слишком детерминистичным, — выговорил Молоток, — однако невозможно не преклоняться перед тем, как тонко он чувствует родной уэссекский пейзаж.
Они перебрали классиков, затем иноземцев и перешли к авторам последней поры. Трантер испытывал удовольствие, слушая, как его собственную хулу повторяет Молоток.
Он задал вопрос об одной из самых почитаемых современных писательниц.
— Если она хочет, чтобы ее воспринимали всерьез, ей следует заучить разницу между «мой» и «свой», — уверенно отбарабанил Молоток.
— Хорошо.
Трантер назвал маститого американца.
— Проза этого автора отрастила такие мускулы, что ни одну его страницу без вилочного погрузчика не перевернешь. Правильно?
— В самое яблочко, — сказал Трантер и предложил Молотку дать отзыв о лауреате из Африки.
— Хмм, — уверенно промычал Молоток. — Вам не кажется, что он еще в школе поклялся никогда не прибегать к прилагательным?
Последней частью урока стало чтение наизусть. Трантер полагал, что любимый поэт королевы — это Джон Бетджемен, и потому заставил Молотка заучить два его стихотворения.
Молоток же обнаружил, что строки стихов вспоминаются легче, если он прогуливается по кабинету.
— «В трубах газовых колонок / Дуют осени ветра»,
[57]
— начал он.
Молоток остановился у окна, и свет, который источали поднимавшиеся к Эппинг-Форесту холмы, озарял смуглую бледность его лица и темные озерца сосредоточенных глаз.
— «Женщины перед работой / В ваннах плещутся с утра».
Вглядываясь в густые черные брови Молотка с впаянными в них седыми проводками, в его всплывавшее в горле адамово яблоко, Трантер без всякой на то причины задумался о том, откуда происходит этот человек и его предки, — скорее всего, предположил он, это могла быть одна из земледельческих долин Пакистана. И Трантер, сам того не желая, словно бы воочию увидел картины кровавого раздела этой страны британцами, столетий веры, жадности и насилия, — и миллионы нищих крестьян, подобных аль-Рашидам, которых арабы-мусульмане оттесняли на восток, а набеги монголов — на юг и на запад, где из них, наконец-то осевших, тянули жилы уже собственные единоплеменники.
— «Струи пара из отдушин, / В кранах булькает вода, — гордо и размеренно продолжал читать Молоток. — Мчатся с грохотом сквозь Кэмден / Утренние поезда».
Размышления Бетджемена о женщинах перед работой, облеченные им в слова, которые слетали сейчас с губ Фарука аль-Рашида, оказали на Трантера воздействие странное. Теперь перед ним предстала уже не долина Мирпур, но город Лондон — и сам он, и этот неграмотный пакистанец были клеточками гигантского тела, воспеваемого в стихах выходца из второго поколения голландских иммигрантов. Парочка старых мошенников, вот кто мы такие, подумал Трантер.
Он взглянул в окно на уходящую вдаль землю и представил себе Хейверинг, затем, к северо-западу от него, Эппинг, затем Эдмонтон, в котором владелец конюшни Том Китс растил непоседливого сына по имени Джон, а южнее — Кэмден с описанными Диккенсом в «Домби и сыне» страшными паровозами, которые с фырчанием выползали из своих нор в старом городе, ожидая, когда для них пробьют путь через соседний Чолк-Фарм…
— «Раннее похолоданье, — продолжал впавший, похоже, в транс Молоток, — Георгинов яркий тлен. / Ванные, как голубятни, / Виснут выступами стен…»
…И добрался до каменных ступеней многоквартирного дома в Канонбери, ведших к квартире Оруэлла, в которой он согнал себя курением в раннюю могилу, до жуткого Клэпхэмского выгона, на котором Грин выгуливал своих узколобых, безлюбых персонажей, а там и до узких улочек Люишема и Кэтфорда, еще ожидавших, насколько знал Трантер, обретения собственных голосов.
И когда баритон Молотка с его йоркширскими гласными и кашмирскими согласными смолк, лисье лицо Трантера стало смягчаться в недолгом свете декабря.
Он кашлянул и снова взглянул в окно. То были всего лишь стихи, однако в долголетней своей горечи Трантер почти забыл, что могут делать с нами слова, из которых состояла вся его жизнь.
Все это утро Джон Вилс провел у себя в кабинете, заперев дверь и неотрывно следя за ценой акций Ассоциированного королевского. Время от времени он переводил взгляд на улыбавшуюся ему с экрана ноутбука Олю. Он старался смотреть на нее как можно дольше, надеясь, что, пока взгляд его оторван от экрана с ценами АКБ, те возьмут да и подрастут еще немного. Стив Годли поступал примерно так же, когда дело касалось международных соревнований по крикету, которые в летние месяцы показывал ему обеззвученный телевизор: если команда Англии проигрывала, он просто выходил из комнаты, если выигрывала, Стив мог хоть семь часов подряд держать свой мочевой пузырь в узде.
Оля, с притворной стеснительностью подобрав колени к подбородку, явно околдовывала АКБ. Цена акций поднималась все утро, будто поверхность неторопливо надуваемого воздушного матраса, и к одиннадцати Вилс мог с уверенностью сказать, что вскоре цена эта резко сиганет вверх. Интересно, думал он, способно ли УФР определить по его жесткому диску, сколько времени он провел, всматриваясь в выведенные на экран показатели Ассоциированного королевского? Впрочем, даже если кто-нибудь и сумеет воссоздать всю последовательность его действий, обвинить Вилса все равно будет не в чем: он всего лишь смотрел на экран.
У Вилса появилось смешанное чувство — такое он впервые испытал еще подростком: душевный подъем, вызванный тем, что к нему потекли деньги, а за ним самодовольство — как-никак это был результат принимавшихся им по наитию решений, — и следом, почти равное первым двум по силе, чувство совсем иного рода: тошнотворная тревога, страх того, что в его операции присутствует некая сторона, которую он не смог принять во внимание, поворот, предвидеть который не удалось даже ему.
Во многих отношениях наиболее счастливым, наиболее легким этапом карьеры Джона Вилса был самый первый. В унылой школе Северного Лондона Джон состоял не на лучшем счету, однако его успехи в математике позволили ему поступить в университет из «сереньких», где он волей-неволей изучал право. Вилс вытерпел два года, а после ушел, подыскав для себя место клерка в конторе биржевого маклера. Эта работа наделила его чувством рынка, хотя сама по себе была скучна, а принятая в ней система фиксированных комиссионных представлялась Джону давно устаревшей. Затем, в 1982-м, когда ему было двадцать два года, в Сити появилось нечто более близкое Вилсу по духу: Лондонская международная биржа финансовых фьючерсов. Вилс сказал отцу, который, как и его отец, управлял в Хендоне похоронной конторой, что перерос работу клерка и хочет заняться торговлей фьючерсами. Моррис Вилс испугался. Его сын принадлежал всего лишь к третьему британскому поколению семьи, и Моррис радовался, видя Джона в толпе клерков фондовой биржи в их непременных котелках: такая работа вполне могла оказаться пожизненной и позволила бы сыновьям Джона учиться в частных школах и в Оксфорде. Однако Джону удалось уломать отца — с помощью дяди-букмекера, Гарри, сказавшего, что он знаком с биржевым брокером, который как раз начинает работать в ЛМБФФ после двадцати лет, отданных им оптовой торговле рыбой в Биллингсгейте. Его брокерской фирме, сказал Гарри, требуется толковый посыльный.