– Ну что ты болтаешь, Градов?! – воскликнула
она. – Это такой прекрасный, чистый корабль! У меня была крохотная, но
идеальная каютка. Душ в коридоре, чистое белье...
– У нас тут этот корабль называют зековозом, – сказал
Кирилл, глядя в землю, что было нетрудно, поскольку они шли в гору, а тачка
была тяжела.
– Что это за жаргон, Градов? – строго вопросила она и
потом зачастила, ласково теребя его загривок, пощипывая щеку: – Перестань,
перестань, Градов, милый, дорогой мой и ненаглядный, не нужно, не нужно
преувеличивать, делать обобщения...
Он приостановился на секунду и твердо сказал:
– Этот пароход перевозит заключенных. – В конце концов
должна же она знать положение вещей. Ведь нельзя же жить в Магадане и не знать
магаданскую норму.
Короткая эта размолвка пронеслась, не омрачив их встречи.
Они шли в гору по разбитой, еле присыпанной щебнем дороге, толкая перед собой
ее пожитки, словно Гензель и Гретель, сияя друг на друга. Между тем уже
темнело, кое-где среди жалких избенок и перекосившихся насыпных, почему-то в
основном грязно-розового цвета бараков поселка Нагаево зажигались огоньки.
Цецилия начала наконец замечать окружающую действительность.
– Вот это и есть Магадан? – с искусственной бодростью
спросила она. – А где мы будем ночевать?
– У меня тут отдельная комната, – он не смог удержаться
от гордости, произнося эту фразу.
– О, вот это да! – вскричала она. – Обещаю тебе
жаркую ночь, дорогой Градов!
– Увы, я этого тебе обещать не могу, Розенблюм, –
виновато поежился он и подумал: если бы от нее, от миленькой моей старушки,
хотя бы не пахло этими котлетами с луком.
– Увидишь, увидишь, я разбужу в тебе зверя! – Она
шутливо оскалилась и потрясла головой. Рот, то есть зубы, были в плачевном
состоянии.
Они прошли вверх еще несколько минут и остановились на
верхушке холма. Отсюда открывался вид на лежащий в широкой ложбине между сопок
город Магадан, две его широких пересекающихся улицы, проспект Сталина и
Колымское шоссе, с рядами каменных пятиэтажных домов и скоплениями мелких строений.
– Вот это Магадан, – сказал Кирилл.
На проспекте Сталина в этот момент зажглись городские
фонари. Солнце перед окончательной посадкой за сопками вдруг бросило из туч
несколько лучей на окна больших домов, в которых жили семьи дальстроевского и
лагерного начальства. В этот момент город показался с холма воплощением
благополучия и комфорта.
– Хорош! – с удивлением сказала Цецилия, и Кирилл вдруг
впервые почувствовал некоторую гордость за этот городок-на-косточках, за этот
сгусток позора и тоски.
– Это город Магадан, а там, откуда мы пришли, был только
лишь поселок Нагаево, – пояснил он.
Мимо них, сильно рыча на низкой передаче и сияя заокеанскими
фарами, прошел легковой автомобиль. На руле лежали перчатки тонкой кожи с пятью
круглыми дырками над костяшками пальцев. В суровой безмятежности проплыл мимо
английский нос капитана.
Чем дольше они шли, тем больше отклонялись в сторону от
фешенебельного Магадана, тем страшнее для Цецилии Розенблюм становились дебри
преступного поселения: перекошенные стены бараков, подпорки сторожевых вышек,
колючая проволока, помойки, ручьи каких-то кошмарных сливов, клубы пара из
котельных. Временами вдруг возникало нечто ободряющее, связывающее хоть отчасти
с животворной современностью: то вдруг детская площадка с фигурой советского
воина, то вдруг лозунг: «Позор поджигателям войны!», то портрет Сталина над
воротами базы стройматериалов. Однако Кирилл все толкал тачку, и они оставляли
за спиной и эти редкие бакены социализма и углублялись в сплошной бурелом
послелагерной зековской жизни. Тут еще ни с того ни с сего из черного неба
мгновенно, без всякой раскачки понеслись снежные вихри.
– Вот так тут всегда, – пояснил Кирилл. – Внезапно
начинается первый буран. Но мы уже пришли.
Под бешено пляшущим фонарем видна была низкая розовая,
постносахарная стена с кустистой трещиной, из которой вываливался всякий хлам.
Прямо в дверь бил снежный вихрь. Кирилл не без труда ее оттянул, стал
втаскивать вещи.
Пол длинного коридора, в котором оказалась Цецилия,
казалось, пережил серьезное землетрясение. Кое-где доски выгибались горбом, в
других местах проваливались или торчали в стороны. В конце коридора были так
называемые места общего пользования. Оттуда несся смешанный аромат испражнений,
хлорки, пережаренного жира нерпы. Не менее трех десятков дверей тянулись вдоль
стен, изогнутых и выпученных уже на свой собственный манер. Из-за дверей
неслось множество звуков в спектре от робкого попердывания до дивного голоса
певицы Пантофель-Нечецкой, исполнявшей по первой программе Всесоюзного радио арию
из оперы «Наталка-Полтавка». Откуда-то со странной монотонностью исходила
угроза: «Откушу!» Мужской ли это был голос, женский ли, не понять. Заунывно и
зловеще голос злоупотреблял двумя первыми гласными неприятного слова, на
третьей же гласной всякий раз совершенно одинаково взвизгивал, так что
получалось нечто вроде «О-о-откуу-у-ушуй!».
В середине коридора лежало неподвижное тело, о которое
Цецилия, разумеется, споткнулась.
– Ну тут, как понимаешь, не Москва, – смущенно произнес
Кирилл, снял висячий замок и открыл фанерную дверь в свою «отдельную комнату».
Висящая на длинном, впрочем, укороченном несколькими узлами шнуре «лампочка
Ильича» осветила пять квадратных метров пространства, в котором едва помещались
топчан, покрытый лоскутным одеялом, этажерочка с книгами, маленький стол, два
стула и ведро.
Ну вот, садись. Куда? Вот сюда. Ну, вот я села, а теперь
ложусь, гаси свет! Ну, разве ж сразу, Розенблюм? Я двенадцать лет этого ждала,
Градов! Всех ухажеров отгоняла, а сколько их было! Да я ведь, Циленька, что
называется, совсем... Нет-нет, такого не бывает, чтобы совсем... вот, бери и
жми, и жми, и сам не заметишь, как... ну вот, ну вот, вот вам и Кирилльчик, вот
вам и Кирилльчик, вот вам и Кирилльчик...
Хорошо хоть темно, думал Кирилл, все же не видно, с какой
старухой совокупляюсь. Вдруг он увидел в полосе мутного света, идущего из
крохотного окна, лежащую на столе авоську с Марксом. Закругленные черты
основателя научного коммунизма были обращены к потолку завального барака.
Присутствие основоположника почему-то придало Кириллу жару. Запах пережеванной
котлеты испарился. Погасли все звуки по всему спектру, включая монотонное
«откушу». Синеблузочка, комсомолочка 1930-го, великого перелома, огромного
перегиба; электрификация, смык, тренаж! Цецилия торжествующе завизжала. Бедная
моя девочка, что сталось с тобой!
В тишине, последовавшей за этой патетической сценой, кто-то
крякнул так близко, как будто лежал на той же подушке.
– Кирюха-то, чих-пых, бабенку приволок, – сказал
ленивый голос.