Громадное пространство, великолепная пустота среди города, широкая низкая чаша, в синеве над которой проплывают облака. Города здесь нет, только каменный круг верхушки Софии, кольцо ее окон под куполом нависает над кромкой этой чаши. А посреди щедрого плоского овала на дне чаши — то самое, что превращает ее в чудовищный корабль.
Колонны, как мачты. Длинный, ровный ряд колонн. Хоть кто-то, интересно, знает их все до единой, а еще — кто их тут поставил и зачем? Ученые люди, как говорят, уже затрудняются с ответом.
Змеиная колонна из бронзы — четыре закрученные чешуйчатые тела, с головами где-то наверху. Говорят, что ей чуть не тысяча лет, во что трудно поверить. Обелиск Феодосия, взмывающий к облакам каменный четырехгранник из какой-то далекой и сказочной страны, чуть ли не более древний, чем змеи. И еще, еще — целый гребешок колонн. А у их подножия — странная, неподвижная толпа богов, людей и зверей из металла и камня.
Крокодил и лев с головой человека. Волчица и с ней почему-то два младенца. Орел со змеей в когтях. Осел и погонщик. И вдруг потрясающей красоты мраморная женщина с завораживающей улыбкой, в развевающихся каменных одеждах: говорят, что из-за нее когда-то началась большая война. Божественный силач с львиной шкурой на плечах сидит на каменной корзинке, левый локоть покоится на коленке, он думает. Какой-то колосс, в четыре человеческих роста — женщина-воин, смотрящая на нас, мелких, с горечью.
И, наконец, здесь же — совсем другие боги, победоносные колесничие в бронзе, некоторые, как говорят, поставили себе монументы за свой счет.
Чтобы видеть этот странный каменно-металлический хаос снизу и с близкого расстояния, надо быть человеком в шелке и сидеть на мраморных скамьях первых рядов. А те, что помещаются на деревянных скамьях повыше, так же как и женщины и дети на верхних рядах, видят все это как-то по другому, сверху, и им еще видны верхушки холмов и море — и что бы это значило, подумал я?
Время для таких мыслей было более чем неподходящим. Следовало думать совсем, совсем о другом. Что-то не так. Что-то я упустил.
Убийства уже были, вспомнил я. Что хуже, до сих пор никто так и не догадался, как можно убить человека кинжалом в толпе…
В толпе, повторил я, оглядывая ряды воинов и придворных вокруг все еще пустой ложи.
…убить, и остаться незамеченным. Как же он это делал — или их было двое? Вот толпа. Я отлично представляю себе эту ситуацию, она ведь случилась и со мной. Много людей, теснота, никто не видит убийцу. Удар ножом в толпе? Обнять человека, делая вид, что принял его за другого, или как бы случайно столкнуться с ним, ударить, уйти, пока он сам не понял, что с ним произошло?
Но одна деталь… странная, прямо скажем.
Два кинжала, которыми был убит мой человек. Один из них был воткнут… в бедро? А это что означает? Если по ошибке обнимаешь человека, то чего же проще — аккуратно выбрать себе место для удара. Как раз в сердце.
А как могли оказаться жертвами те двое, на Аугустейоне, рядом со мной? Почему их было двое? Убийца не знал меня в лицо, ему на меня указали, но рядом были эти несчастные, и он все неправильно понял? Два раза?
Я посмотрел на Юкука через пространство арены: еле видная фигурка на той стороне, в толпе, его окружали стражники в толстых плащах. Дождался, пока он заметил мой взгляд — долго ждать не пришлось, Юкук был собран и в пространство не глазел. Показал рукой: в сердце, в бедро. Снова в бедро, развел руки в недоумении. Он застыл, задумался, потом обрадованно кивнул — все понял. Лицо его я видел плохо, но фигура Юкука застыла в неподвижности, он начал думать.
Это все надо было делать вчера, подумал я. Если бы у нас с ним оставались вчера силы.
Рев толпы, идущей по Городу на ипподром, слышен, наверное, даже рыбам под морской водой. Я пропустил сигнал, который был подан собравшимся — я не знаю даже, как в этот раз сигналили, руками, музыкой — но рев не меньше чем ста тысяч человек пропустить невозможно.
Император следовал в ложу по переходу из дворца.
Феоктистос стал очень спокоен и как бы замедлен. Я перевел взгляд на Юкука: он так и высился там, по ту сторону трибун, как серая статуя. Наверное, я тоже, на внешний взгляд, стал странно неподвижным.
Сначала фигуры появились не в императорской ложе, а в соседней. Группа женщин в зеленом шелке, одна — в серьгах, длинных, покачивавшихся, сверкавших у самых плеч, драгоценности переливались у нее на лбу. У него ведь есть жена, вспомнил я.
Но тут десятки тысяч глоток заревели уже всерьез — в глубине императорской ложи мелькнула знакомая золотоволосая голова, вот он приблизился к самому барьеру ложи. И поднял руку, плавно, крестообразным движением поприветствовал тех, кто на трибунах напротив. И еще раз — тех, кто слева. И опять — вправо.
Императорская ложа — небольшая, тесная, со странно низким потолком — превратилась в красное пятно на фоне разноцветья одежд вокруг нее. Их было там всего четверо, не считая двух мальчиков, чьи головы еле виднелись над барьером (ну, конечно, у него есть сыновья). На всех — красный шелк разных оттенков, но только на плечах Константина сиял, переливался, светился этот неповторимый пылающе-алый огонь с оттенками синевы.
Императорский пурпур. Тот цвет, что можно видеть только в такие, как сейчас, дни, только на одном человеке. Такое же чудо, как ослепительный, солнечный «императорский желтый» в другой империи, в долгие недели и месяцы пути отсюда.
Море — это загадка. Чтобы окрасить плащ императора в этот цвет, надо собрать множество маленьких ракушек из этой тяжелой, холодной воды. Только они дают нужный оттенок. Здесь — империя моря.
Рев трибун изменился, в нем появился ритм и смысл. Где-то у императорской ложи стоят демархи «синих» (справа) и «зеленых» (слева), это их день и их мгновение, сотни их подопечных скандируют сейчас что-то мне непонятное, на те самые пятнадцать слогов, трибуны пытаются подпевать.
Я отчетливо видел: стоя у барьера, он закидывает голову, как будто подставляя ее солнцу. Сияет радостью, излучает радость.
Может ли стрела лететь по кривой? Так, чтобы пустить ее с императорской стороны трибун, чтобы она пронеслась вдоль рядов и повернула свое жало в глубину императорской ложи? Наверное, все-таки нет. Значит, только с арены…
Я перевел взгляд на двух солдат на козырьке ложи: они так и лежали там, а перед ними… что-то вроде толстой палки, цвета металла? Не может быть, такую палку было бы невозможно поднять, размахнуться ей.
Император сел — да, он жив и невредим, пока ничего не случилось. В рев толпы стали врываться новые звуки. Еле слышное пощелкивание, с медленным ритмом. И нежное пение золотых и серебряных труб водяных органов. А потом — высокие, звенящие голоса, летящие к облакам.
Рев зверя-толпы смолк, осталась только эта, скрывающаяся за торжеством и радостью, затаенная грусть медленной музыки, заполнившей все это невообразимое пространство. Убить императора — значит уничтожить какую-то редкую и хрупкую красоту, говорили эти голоса и эти трубы.