Сначала мне показалось, что с седла Абу Муслима сползает толстая пятнистая змея пего-серого оттенка. Но змеи не летают — а эта тварь, едва коснувшись земли, именно полетела, лишь чуть соприкасаясь с поверхностью высокими длинными лапами. Несколько взлетов пятнистой гладкой спины над редкими травинками и порослью колючек — и несчастная лань была перехвачена, сбита с ног, повалена на растрескавшуюся землю. И громадная, длинноногая кошка с урчанием запустила в нее зубы.
«Вот и разгадка. Они называют Абу Муслима "мервским барсом", — думал я, рысью подъезжая ближе и не давая коню бесноваться. — Теперь понятно, почему. Вот только он возит на седле даже не барса, а какого-то другого кота — барсы тихо сидят на скале и прыгают на добычу сверху, а не носятся по полям. Да это же… как там называется эта редкая тварь? Неважно, но конь, который позволил выдрессировать себя так, что терпит на беззащитной холке подобного хищника — вот это чудо».
Юноша соскочил с седла, исчез на миг в пыли, а потом появился оттуда, сверкая белыми зубами и подняв на нас, топчущихся на испуганных конях на приличном отдалении, мокрое и счастливое лицо.
Обе руки его, по локоть, были в отсвечивавших железом перчатках. В правой руке был зажат ошейник бившего хвостом туда-сюда котяры с окровавленной пастью. Холка твари доставала полководцу до колена.
Принцы Ирана разразились восторженным воплем: на их глазах творилось чудо, из забытых книжных страниц возрождался поистине царский вид охоты.
А я подумал, что теперь лучше понимаю, почему на сторону Абу Муслима стекается не только городская беднота, но и обитатели гордых замков, не тронутых завоевателями, но замкнувшихся в своем к ним презрении.
Мистический фарр, снисходящий с небес на истинного властителя, — может быть, они видят сейчас его вокруг этого юноши, заново набрасывающего мешок на голову своего пятнистого охотника?
Несмотря на жар погони, Абу Муслим, как выяснилось, заметил и оценил мой маневр, давший ему шанс пойти на перехват дичи еще до того, как она сама ринулась вправо. Я узнал об этом уже после, когда новый хрип труб провозгласил второй этап охоты — когда и всем прочим стало позволительно что-то добыть. И после того, как шестерых поверженных ланей доставили в мгновенно возникший палаточный лагерь, по нему поплыли запахи мясного сока, капавшего на угли с веселым шипением.
— Вы молодец, — поприветствовал меня усталый Зияд ибн Салех. — Идите — зовет, будет говорить вам, как вы отлично все это проделали.
Абу Муслим лежал в шатре, и вид у него был такой, будто он только что вынырнул из бочки с прохладной водой и улыбается от удовольствия. На его юношеском лице блестели крупные капли, вдобавок влажно отсвечивали его локоны, мокрой была и не очень длинная и не очень ровная борода — знакомое мне розовое масло?
И тут он улыбнулся уже во весь рот, и лицо изменилось: засияли сверхъестественной белизны зубы, но обозначились неожиданные для его возраста складки на лбу, и стали уж совсем ласковыми эти странные желтые глаза.
— Полежите рядом, если хотите, Маниах, — предложил он мне что-то совершенно неприемлемое, похлопав рукой по ковру. — Вы отлично загнали мне эту упрямую скотину. А остальные — трусы. Да, да, трусы. Скажите, Маниах, а вы что — вообще ничего не боитесь? А почему?
Это было очень неожиданное начало разговора (чего мне тут, действительно, опасаться?).
— Может быть, иногда устаешь бояться, — заметил я и тоже улыбнулся.
— Нет, нет, расскажи мне побольше об этом, — увлеченно вытянул вперед лицо полулежащий Абу Муслим, и желтые глаза его загорелись каким-то новым огнем. — Давай уж все как есть: ты ведь знаешь, кто я такой. Ничего, что я говорю тебе «ты»? А вот чего ты не знаешь, так это — что такое родиться рабом. Это не твой мир, там совсем иная жизнь. Там знают, сколько и кто стоит. В дирхемах. Там знают, что значит такое название — Асу-ан. Это место, откуда пригоняют людей с черными лицами, уже кастрированных. Или город на полпути к землям франков — Пра-га, и тамошний монастырь их пророка Исы — ах, как там кастрируют, нежно, быстро! А знаешь ли ты, Маниах, что происходит до того? Это называется «ночь рабов». Когда уже известно, что завтра — под нож и после ножа — в бочку с теплой водой, чтобы первая боль утихла. И вот в эту «ночь рабов», — тут юноша перешел на шепот, — каждый старается доставить удовольствие каждому — неважно, что иногда женщин под рукой не случается — потому что в последний раз. И снова, и снова, руками, ртом… И утром все такие вялые, что можно резать вообще все что угодно… Мне повезло. Они ничего мне не отрезали. Но я уже навсегда — родившийся рабом, Маниах. И вот они там, за пологом, все это знают. И боятся меня. А ты родился в лучшей семье Самарканда, Маниах. У тебя есть свои рабы. И я это знаю. Но ты здесь, и ты не боишься. Объясни, почему.
К концу его шепот стал уже еле слышным.
В принципе, разговор был неприятней некуда. И выкручиваться из него можно было только нападением, а не защитой.
— Я не буду извиняться за то, что родился в своей семье, повелитель, — таким же напряженным шепотом сказал я. — Так же как не буду плакать о том, что мне скоро исполнится сорок лет, и я уже никогда — никогда! — не стану двадцатилетним полководцем, у которого сто тысяч войска и который не знает поражений. Я им не стану, несмотря на все деньги моей семьи. Ни-ког-да!
И разыграв эту сцену, я сел прямо и чуть отвернулся.
А затем, в ответ на молчание, снова взглянул в эти горящие янтарным огнем глаза — и увидел, что юноша улыбается мне.
— Ах, вот, значит, как. Странно все, да? — снова раздался его шепот. — Что ж, скоро час наших испытаний, Маниах. Не подведи меня, когда он придет. А потом, после — положи Самарканд к моим ногам, смелый человек. Ведь ты многое можешь. И нам с тобой, если мы вместе, не будет преград. Полководцем? Может, ты им и не станешь. Но царем? Почему нет. Посмотри на себя — ты же рожден для царства, не то что я. Захоти! Вот так все надо делать — здесь и сейчас, просто, без затей.
Я продолжал игру — смотрел в его глаза, не отрываясь. И все происходящее было ужасно грустно.
Бедный мальчик, думал я, и уже не притворно, а на самом деле остро ощущал свои будущие (рано или поздно) сорок лет. Ведь и правда о многом задумываешься, когда перед тобой всесильный полководец, который чуть ли не вдвое моложе.
И вот тебе, мальчик, лишь двадцать лет, у тебя уже стотысячная армия, у твоих ног — Мерв, Балх и еще Нишапур, а будет — кто знает — и Самарканд с Бухарой. Большой и прекрасный мир. А у тебя, его властителя, в глазах вопрос: этот мир мой, и что? Потому что никакие армии и никакие богатства сами по себе не принесут, скажем, того, что каждый день есть у смуглого мальчишки, ученика Бармака по имени Мухаммед: длинные ноги и руки отца, обнимающие тебя, и огромная книга, как замок наглухо запечатывающая эту конструкцию.
Нет, тебя не кастрировали, как тысячи других твоих собратьев. Но юноша, который имеет безграничные богатства, держит целый мир в руках — и не может им пользоваться, потому что не умеет даже читать, — не больше ли обижен жизнью, чем любой кастрат?