— Всеми сразу, — отвечал я. — И вашей, истинной то есть, тоже. Как хорошо, что вы меня об этом спросили. В Чанъани — храмы всех пророков и всех богов. Я тоже обо всем этом не раз думал, и мне кажется, что город, настоящий город — это такой дом для путешественников. Перекресток. Большой караван-сарай. Великим и процветающим город бывает тогда, когда в нем хорошо людям всех народов, которые поклоняются всем пророкам. Самарканд тоже был таким, пока не пришли… сами знаете кто. Ваши собратья. Самарканд стоял все эти столетия, потому что был нужен и давал приют всем — тюркам Великой Степи, иранцам, людям из Бизанта, из Поднебесной империи. И вот сейчас весь Самарканд постепенно переезжает, как и я сам, в Чанъань и другие великие города другой империи. Кому от этого хорошо, скажите, Абу Джафар? Халифу Марвану?
— Ах-ха-ха, — задумчиво проговорил он.
— Что такого особенного для вас в моей стране, Согде? — не отставал я. — Зачем было рушить столько наших храмов и жечь столько книг? Ведь халифы не раз на свои средства ремонтировали храмы чужих для них пророков — где это было, под Дамаском, что ли? А чем мы хуже?
— А тем, миленький вы мой, что сопротивляетесь как никто другой и никто не знает, что с вами, такими, делать, — ядовито подсказал сидевший неподалеку Бармак.
Казначей отмалчивался, а потом продолжил пытать меня: сколько книг в домах и дворцах Чанъани? На каких языках? О чем? Сколько людей умеет читать?
И завершил беседу замечательным образом:
— Вам пора, наверное, ехать домой, ужинать… Мы с вами обязательно еще поговорим, а сейчас… Э-э-э, просто скоро пятница, и мне надо было кое-что узнать очень быстро.
Причем здесь пятница? Ну, неважно.
Я уже был предупрежден, что здешний ужин мне не понравился бы. Поэтому я допил, под одобрительным взглядом Абу Джафара, простую воду (не надо будет выливать, мысленно сказал за него я) и с поклоном начал подниматься.
Молчавший все это время, но ерзавший на месте мальчишка громко и с облегчением вздохнул. Я посмотрел на него — и, к собственному изумлению, медленно, с трудом, — но улыбнулся. И ничего со мной от этого не произошло, сердце или голова меня не подвели.
— Ну и личность этот ваш человек-копеечка, — тихо сказал я вышедшему проводить меня Бармаку.
— Абу-д-даник? Уже услышали это имечко? — ласково улыбнулся он. — Да, знаете ли, когда начинаешь с ним очередной разговор о деньгах, а мы об этом говорим постоянно, то это нелегко. Очень как-то заметно, что он сын садовода. С другой стороны, учиться у других людей — великое удовольствие. Потому что от мысли о том, что ты все уже знаешь, попросту становится одиноко. У него я учусь вот чему: этот человек даст любые деньги на хорошее дело — но ни даником больше, чем следует. Вот только не совершите одной ошибки, Маниах: садовод — это не какой-то там простой крестьянин. Садик там немаленький, а семья, состоящая в родстве с пророком, простой быть никак не может… Мне, к счастью, повезло, и одна совершенно замечательная женщина сказала о нем пару слов, да, собственно, и познакомила меня с ним тоже она.
— Кто она? — вскинулся я при слове «женщина».
— Арва! Принцесса Арва из царского дома Йемена! Его жена. И мать моего подопечного, этого глазастого мальчонки. Она вышла за нашего с вами садовода замуж при одном занятном условии: что других жен у него, пока она жива, не будет. И вы знаете, он держит слово!
— Принцесса? Замуж за вот этого Абу Джафара? — удивился я.
— Да, вот за этого, — лукаво блеснул глазами Бармак. — За Абу Джафара. Хотя вообще-то мы называем его немножко по-другому, его детской кличкой. Мансур. То есть победитель.
— И кого же он победил? — поинтересовался я.
— У него есть такая откровенно неприятная привычка — выигрывать во все игры, какие можно себе вообразить. Так что делайте выводы, Маниах, — заключил Бармак.
Я ехал, поднимая мервскую пыль, а тени Чанъани летели за мной: лес черных бамбуковых шестов среди слепящей закатным серебром воды каналов и озер; щедрые пространства чистых утренних проспектов; полные достоинства чиновники с тощими бородками, в овальных складках одежды, ложащихся на толстые подошвы загнутых вверх башмаков; алые и белые свежевыкрашенные стены кварталов, увенчанные серой ребристой черепицей… Как далеко отсюда.
Но и то, что я видел сейчас вокруг, то, что осталось от поверженного Ирана, было прекрасно. Здесь в небо устремляются, как языки темного огня, остроконечные факелы тополей, а между домиками в садах разбегаются в любых направлениях длинные, темного дерева галереи в зеленых шапках винограда.
Купить домик в Мерве, бросить все, пожить тут год-другой?
Мои чакиры, числом пока только трое (добавился еще тот самый Авлад, чье имя пришло из «Сказаний о Рустаме»), сидели кружочком вокруг медной миски с какой-то бурой и явно содержащей немало мяса едой в густом соусе и сосредоточенно макали туда кусочки хлеба. Мне, уставшему и запыленному, немедленно вручили пухлый, мягкий, пушистый круг этой главной еды на земле и пригласили присоединиться. То был жест вежливости — обычно я отказывался подключаться к общей трапезе, поскольку успевал насытиться в городе, иногда даже дважды, — но на этот раз мои самаркандцы угадали.
Ужин был поглощен в счастливом молчании. После чего с огромным удовольствием я выбросил все бесконечные разговоры этого долгого дня из головы.
Наконец-то можно было заняться настоящим делом.
Итак, я, облаченный в черные одежды, сытый и счастливый, облокотился на груду подушек и начал стучать пальцем по колену, отмеривая ритм.
Надо было составлять новые стихи брату.
Я никогда в жизни не видел, чтобы Аспанак писал стихи. Но вот же он это сделал, не в силах стерпеть мой вызов. И как же ему удалось исполнить свой замысел так здорово?
Брат всегда был несколько консервативен — и в литературе тоже. В этом, надо признать, его сила. Которую можно, конечно, попытаться превратить в слабость. Я начал вспоминать, что именно он говорил о поэтах и музыкантах Согда: вроде бы ничего. А вот художники… ему было не по себе от множества замечательных стенных росписей, на которых тела сказочных зверей, воинов, магов и танцующих женщин не только изгибались в самых странных позах, но и вытягивались до невозможной длины, как будто были сделаны из летящих по небу облаков. В росписях брат ценит простые, мощные, яркие краски, и чтобы слон был непременно похож на слона, а не на аждахора, а принцесса под зонтиком — на женщину, а не на огненного ифрита.
А, вот же он высказался как-то раз и про поэзию, заметив, что, сколько не пиши, никогда уже не получится ничего лучше, чем всего две великие строки, — потому что они изумительно просты:
Он только и сказал: «Лейли, Лейли,
Лейли, Лейли», — и плакал безутешно.
Так, а что тогда у нас получилось со всеми этими «дай выпить мне слезу, я за слезу тебя благодарю»? Сначала длинная строчка, разломанная пополам: пять ударных слогов — а затем еще три. И после нее короткая строчка, где и ритм-то совсем другой — сначала три безударных слога, потом три ударных. А что так сложно, дорогой брат? Что так сложно? А как бы сразить тебя чем-то предельно простым?