— Ложись! — крикнул он, стараясь угадать, откуда стреляют.
— Ось, воны тамо, я зараз, — пригнувшись, Бойчук пробежал несколько шагов и привалился к огромному, поросшему мохом валуну. Потом просунул «шмайссер» между валуном и спускающимися к нему ветвями ели и нацелился.
— Не стреляй! — крикнул Чегодов, но Бойчук уже дал короткую очередь.
— Их четверо! Вон на човни з того берега плывуть, як тильке нас побачилы, — прошептал Бойчук горячо ему на ухо, когда Олег упал рядом с ним.
— Эх ты, Иван. Это же снайперы. У них винтовки с оптическим прицелом, их пули поражают чуть ли не на четыре километра! Твой автомат — на триста метров. А до них добрые полкилометра. Перестреляют нас, как куропаток. Бежим скорее!
— Обрыдло тикаты! Та ховатыся од жандармив та полиции!
— Сила солому ломит! Пошли к твоему пастуху. Они подплывут, мы уже на горку взберемся, добежим до овражка, а там нас не увидят.
Однако снайперы не спешили подплывать к берегу, опасаясь засады, но и до овражка пробежать незамеченным было трудно, тем более лодку с немцами сносило течение, и через сотню метров овраг оказался бы у них как на ладони. Олег, Иван и Абрам кинулись в другую сторону, чтобы потом подняться, пробираясь сквозь густой ольшаник на гору. Но пение пуль преследовало их. И каждый раз, когда пуля сбивала над головой ветку, или чмокала неподалеку в землю, или свистела, казалось, над самым ухом, все трое невольно нагибались и съеживались. Дыхание у них стеснено, перед глазами туман, страх заполняет все нутро, и потому они, не чувствуя ног, бежали что есть силы.
Наконец перевалили за гору и вздохнули свободно.
— Чертовы немцы, здорово стреляют! — лепетал, едва переводя дух, маленький Абрам. — Меня вроде оцарапало. Совсем не больно. — И его большие карие грустные глаза наполнились удивлением.
Рану на плече, верней царапину, кое-как перевязали и двинулись дальше. Потом спустились в долину и снова поднялись к горному пастбищу, где мирно паслись овцы.
К ним кинулись с громким лаем собаки, но, увидав поблескивающую сталь немецких автоматов, тотчас повернули обратно с независимым видом, будто и в самом деле послушались окрика дядьки Панаса, который тоже, притворяясь невозмутимым, смотрел на подходивших к нему трех вооруженных людей.
— Здоровеньки булы, диду Панасе! — крикнул Бойчук.
— Здорови в хату, — приподнимая шляпу, приветствовал их Панас, высокий худой старик с длинными, под стать Тарасу Бульбе, усами, приглядываясь к ним, чуть прищурив от солнца глаза и напряженно хмуря брови. — Тю! Здорово, Абрам! Чого це ты? Шо трапылось? — и приветливо осклабился, показывая крепкие желтые зубы.
— Уходим от немцев, вот это Иван Бойчук, сын нашего Игната, а то русский, который жил у тетки Параски.
— Здоров був, Иван! Здравствуйте и вы! — поклонился он Чегодову. — А где твоя жонка?
— Анку немцы убили и тетку Параску тоже убили — раненого нашего офицера прятали, — объяснил за Чегодова Абрам.
«Откуда дед-пастух знает про меня и Анну? Я-то воображал, что никто в селе мной не интересуется. Боялся, дурак, кого боялся?!» — подумал Олег, чувствуя крепкое пожатие руки деда Панаса.
— Ото несчастье! Мордуе нимець. Бог дал, Бог взял. Воевал я в четырнадцатом, в плен сдался. Как военнопленный работал у помещика Орлая, на Украине, а как началась заваруха, вернулся до дому! Вот теперь пасу овец. — Он взял протянутую Бойчуком флягу, взболтнул ее и, сделав добрый глоток, крякнул: — Горилка что надо! — Глаза его оживились. — Зараз обидать будемо! Дела!
«Как скрещиваются человеческие судьбы! Орлаи бывали у нас, мы у них. И, кто знает, может, мы встречались, видели друг друга?!» — спрашивал себя Чегодов, направляясь вслед за другими к стоявшей у края пепельно-серой отвесной скалы небольшой пастушеской колибе.
Разморенные обильной едой, они улеглись после обеда в тени высокой ели, лениво перебрасывались еще какое-то время фразами, советуясь, куда уходить, но, так ничего не решив, заснули. Во сне их мучили кошмары, они стонали, просыпались и снова засыпали.
Вечером допоздна сидели у жарко горящего костра и вели тихую беседу.
— Я кончал училище во Львове, тогда он назывался Львув, а когда в хедер ходил, назывался Лембергом, — вспоминал Абрам.
Он оживился, плечо уже не болит, и хочется изменить настроение товарищей, которые, приуныв, задумались.
— Так вот, мать отвела меня в хедер. Ребе приказал сесть на скамейку к двум мальчикам. Одного звали Ицеком, другого Беней. Ицек тут же больно ущипнул меня, а я тут же закатал ему затрещину. Ребе вытащил меня за ухо, больно отстегал розгой и посадил на место, и тут же Ицек опять ущипнул меня, а я тут же дал ему затрещину. И так повторялось это три раза, пока ребе не отстегал Ицека. С той поры мы дружно сидели рядом, дружно раскачивались и твердили вслед за ребе: «Вехоодом — Адам! Иода — познал! Еву! И она ватахар — зачала!»
— А зачем раскачиваться? Заставляли, что ли?
— А зачем креститься, бить поклоны? Это одно и то же! Так вот, с Ицеком и Беней мы подружились на всю жизнь. Немало у меня во Львове товарищей из ветеринарного училища — украинцев, поляков, евреев. Я предлагаю идти во Львов. Город большой, там нам будет не хватать, как говорится, только головной боли.
Чегодов вспомнил вдруг: во Львове в 1939 году было довольно большое отделение НТС, человек с двести, а председателем польского отдела был Владимир Брандт. С ним Олег был знаком, вел служебную переписку ради конспирации через Львов, на имя некоего Гацкевича. Запомнился даже адрес: Крашевского, 6. Наверно, конспиративная квартира. Живущий в ней как-то связан с НТС, и, хотя Олегу с союзом не по пути, церемониться не приходилось.
— И у мене е там дружок, — спохватился Бойчук. — Можно и во Львив, — и он вопросительно поглядел на Чегодова.
— Львов так Львов, — согласился Олег. — До него, наверно, километров с триста?
— В деревнях накормят. Я ведь ветеринарный врач, — радостно жестикулировал Штольц. — На всех хватит.
Утром, плотно позавтракав, с полными сумками они покинули словоохотливого добряка деда Панаса и зашагали, провожаемые собачьим брехом, вниз по горному пастбищу — полоныни — к буковому лесу. Уже у самой опушки их нагнало грустное рыдание трембиты.
— Дид Панас прощается? — Бойчук повернулся и помахал рукой.
У Олега тоскливо сжалось сердце. «Как музыка действует на человека, и на каждого по-своему. Любой из нас, — думал он, — находится во власти своего индивидуального и неповторимого ритма жизни, который меняется в зависимости от наших эмоций, немаловажную роль в этом ритме играет музыка. Боевой, настраивающий на действие марш, томное, расслабляющее танго, веселящий вальс или духовная музыка с ее устремлением в высоту, или, наконец, работающий на понижение, на разрушение человеческой психики джаз. А вот сейчас, слушая трембиту, каким ритмом мы заряжаемся?»